Дождутся! И его, и Нину Петровскую (помните ее роман с Брюсовым?) жизнь так тряханет, что мало не покажется. Но именно тогда, после развода с Рындиной, он и найдет себе «женщину добрую». Но вот вопрос: может ли такой, как он, мизантроп, ходячее презрение, дьяволенок Гойи, не любя весь мир вокруг, полюбить хотя бы одну душу, ту, что рядом? Кусая и других, и себя, не цапнуть при этом свою «единственную»?..
Всё странно во втором браке поэта. Вторая жена его Нюта – красавица Анна Чулкова, сестра известного поэта Георгия Чулкова, – не встретилась ему, как бывает, – подвернулась. Ну не было этого: увидели, обомлели, влюбились. Нет, знали друг друга сто лет. Встретились впервые у Зайцевых. Я думал, у писателя Бориса Зайцева, в Гранатном, но биограф Ходасевича Шубинский утверждает, что у Зайцева Петра. Литератора. Не буду спорить, но тогда они познакомились в квартире того на Семеновской улице (Москва, Большая Семеновская ул., 53). Впрочем, неважно, важно, что Аня Чулкова «вся» была из их компании, немножко переводила, писала и даже печатала свои стихи под именем Софьи Бекетовой. Была, правда, замужем, родила сына, потом сошлась с одним другом Ходасевича – Диатроповым, следом – с другим, с Александром Брюсовым, братом поэта Валерия Брюсова. С тем, кстати, Брюсовым, с кем Владя и «раздувал» фуражки в гимназии, да и сам «раздувался» – они учились в одном классе. Нюта была в курсе всех романов Ходасевича, чуть ли не «конфиденткой» была, когда он и Муни ненадолго влюбились в Женю Муратову, итальянку по рождению, дочь архитектора Пагануцци и уже жену Павла Муратова, искусствоведа. Более того, когда Ходасевич в любовном угаре рванул за Женей в Венецию, Нюта с мужем провожала его на Киевском и даже расплакалась от жалости к нему. И вот после Италии он стал всё чаще захаживать к Нюте, читать стихи, переводить какой-то роман и… как-то тихо сошелся с ней. На долгих одиннадцать лет! Она-то его полюбит, ибо променяет вполне сытую жизнь не просто на бедность – на голое «небо». Его метафора. Она напишет подруге: «Как пришла любовь – не знаю. Знаю, что люблю Владю очень как человека, и он меня тоже. Нет у него понятия о женщине как о чем-то низком…» И добавит: «Есть еще новость: научилась любить небо. Это большое счастье…» А он, кружа ей голову, даже на книге стихов своих «Счастливый домик» напишет: «Спасибо за то, что он есть, за любовь, за небо и радость». «Он» в посвящении – это как раз «счастливый домик», счастье их семейное, которое после меблирашек в «Балчуге» началось в их первой квартире на Знаменке (Москва, ул. Знаменка, 15). Хотя, если уж совсем честно, какое там счастье, когда с первых дней жизни она думала, как бы продать свой рояль и на эти деньги купить им с Владей кровать, стол и стулья. Если сразу начались «печальности»: холодные компрессы на голову поэта, горячие грелки – к ногам. Не знала лишь, что такой теперь и будет вся ее жизнь. И что, бросив ее, тоже «не по правилам», он в последнем письме к ней напишет: «Мы не для счастья сделаны…»
С Нютой переживет две катастрофы: личную и общую – Октябрьский переворот. «Мышкой» будет звать ее потому, что, играя с сыном, она напела как-то детскую песенку «Пляшут мышки впятером за стеною весело». С того дня и пошла эта игра. В день свадьбы они даже от праздничного пирога отрезали кусок и сунули его за буфет, для настоящих мышей. «Они съели», – напишет Чулкова. Но я всё думаю: если она была мышкой, то кто же в этой игре был котом? И в игре ли? Помните, Цветаева, знавшая о любви, наверное, всё, мудро заметила: «Женщина играет во всё, кроме любви. Мужчина – наоборот…» Так что в «счастливом домике», вернее, «домиках», ибо со Знаменки они переехали сначала на Лужницкую (Москва, ул. Бахрушина, 4), а потом на Пятницкую улицу (Москва, ул. Пятницкая, 49), кто-то и впрямь любил, а кто-то – «играл в любовь». Ведь у него были дела поважнее. Ведь это он будил по ночам жену лишь затем, чтобы она записала придуманные им только что стихи. И останавливал ее на улице, чтобы занести в блокнот пришедшую в голову строфу; она для этого покорно подставляла ему спину. А когда случилась реальная беда, подставила и руки, и плечи, и сердечко свое…
Несчастье случилось под Подольском, на даче знаменитой Любови Столицы. Столица – псевдоним, фамилия поэтессы была вообще-то Ершова. Люба Ершова! Хмельная, вакхическая, дерзкая, с орлиным носом и распутными глазами, в безумном декольте и с античной перевязью на голове, она звала себя «исполинской девой» и «каменной бабой». «Я люблю, чтобы кругом меня дышали атмосферой любви, беспечных схождений, беспечальных разлук», – говорила Столица, которая даже на флирты мужа смотрела сквозь пальцы. «Но шеи – нет, – насмешничал Алексей Толстой, – а на спине, рядом с искусственной мушкой, вполне натуральный прыщик». В московском доме своем (Москва, ул. Мясницкая, 24) Столица до революции держала литературный салон, городила вечера «Золотой грозди», на которых бывали и старик Телешов, и Есенин с Клюевым, и модные артистки, и даже депутаты Думы. А на день рождения на дачу ее под Москвой в тот вечер съехались поэтессы Софья Парнок, Ада Чумаченко, Нина Серпинская, актрисы Вера Холодная, Вера Юренева, балерина Екатерина Гельцер, знакомая уже нам Лидия Рындина. И – Ходасевич, который явился без Нюты, хотя звали обоих. После ужина, с липкими от ликеров руками, в лоск пьяные «возлежали» на вывороченных меховых шубах у камина перед фалангой бутылок. Ходасевич об этих сборищах писал: «Скажу по чести – пития были зверские, а продолжались они до утра… Бывали и пение хором, и пляски…» Но в тот вечер ему стало вдруг душно, и он, выйдя на недостроенный еще балкон, шагнул с него в темноте прямо на землю. Это со второго-то этажа. Не упал, пишет Чулкова, а «встал так твердо, что сдвинул один из позвонков». Его закуют в гипсовый корсет, будут подвешивать, вытягивая позвонки, отправят в Крым, как сказали бы нынче – «на реабилитацию». Носки и туфли сам надеть не мог – туберкулез позвоночника. Не диагноз – почти приговор, катастрофа, как скажешь иначе? Ведь после нее он, и так кожа да кости, из болезней не вылезал. Спасала его как раз «мышка», которая стала ему нянькой, поводырем, сиделкой, уборщицей. Нет, странным, странным был все-таки этот брак. Письма его к ней из Крыма читать невозможно: смесь сюсюканья и… ярости. «Ты у меня хорошее и умное животное, милый мышь», – заканчивает одно письмо. В другом пишет: «Дурак мышь, дурак мышь! Не смей волноваться о деньгах! Трать сколько нужно, не трать на лишнее…» В третьем совсем заигрывается: «Спи, паршивый. Ешь, гадкий. Не кури, урод. Не волнуйся, вонючий. Не бегай, как от кошки. Я тебя люблю…» А в четвертом, назвав себя медведем, пишет: «Таких мышей секут очень больно, потому что Медведь из-за них горько пакиет (плачет. – В.Н.)… Не люблю никого… Люди меня раздражают. У меня нет к ним вкуса, как к рыбе. Как надоели, осточертели мне все, все, все!..»
Что ж, был таким, каким был. Разве что себе не показывал нос. Злился, что любит, злился, что не любит. Злость сквозь любовь или любовь – сквозь злость. Но, может, потому и писал дивные стихи? И что тогда беды его, его высокомерие к миру и тираническая любовь к самым близким?..
«Счастливый домик» их рухнет. Рухнет от второй, главной катастрофы – от революции. Нюту он бросит. Бросит «не по правилам»: тайно сбежит от нее за границу с начинающей поэтессой Ниной Берберовой. Берберову, кстати, увидит впервые, когда та в студии Гумилева натурально играла с друзьями в кошки-мышки. Предвестие? В письмах к новой жене наравне с другими ласкательными словами – «ангел-птичка», «Ни-ся», «целую ручки, ножки, пупочек», «целую хвостики» – будет звать ее до конца жизни – «котом». Именно так – в мужском роде.
Четвертый сон… Кремля
Что есть поэзия? Это – лучшие слова в лучшем порядке. Чья фраза, уж и не помню. Но если говорить об эпохе, в которую жили поэты Серебряного века, то о ней можно сказать похоже: то было время, когда вершились, увы, худшие дела и – в наихудшем порядке. Три войны (японская, мировая и гражданская), три революции, массовые расстрелы, вселенское разорение и одичание. Как это не походило на мечты человечества, пророчества, великие утопии о будущем. На тот же роман «Что делать?» Чернышевского, пытавшийся изобразить коммунизм.
Помните ли вы четвертый сон Веры Павловны из романа, текст, который нас заставляли заучивать в школах? Помните мечту о «светлом завтра»? «И видит Вера Павловна громадное здание… чугун и стекло, окна… широкие… и все промежутки одеты огромными зеркалами… И… ковры на полу!..» Шесть блюд на обед для каждого, и, чтобы не остыли, они стоят в углублениях с кипятком. И для всех «вечная весна и вечная радость». Мечта! И много «сильных машин» и немного работы для людей, которые «каждый вечер… веселятся и танцуют… Здесь всякое счастье, какое кому надобно…».
Счастье? Бог с ним, со счастьем! Но шесть блюд для каждого – круто! Ходасевич роман возненавидел, в юности едва осилил восемьдесят страниц. Но поразительно: с «Верой Павловной» не просто познакомился – жил под одной кровлей. Не с героиней, конечно, с прототипом – с Марией Сеченовой, которую описал Чернышевский, с врачом-офтальмологом в прошлом, вдовой знаменитого ученого, а после революции – чистенькой старушкой восьмидесяти пяти лет в английской кофточке, галстучке и – с «вымытыми морщинками». Жили вместе в «Здравнице для переутомленных работников умственного труда», в 3-м Неопалимовском (Москва, 3-й Неопалимовский пер., 5–7). Эта здравница с таким смешным, в общем, названием располагалась в двухэтажном здании, которое и ныне стоит в переулке. В 1920-м – райский оазис, куда определяли людей, чтобы подкормить и подлечить их. Внизу были столовая, кухня, библиотека, кабинет врача. Среди «переутомленных» были тут и Вячеслав Великолепный, поэт Вячеслав Иванов, и литературовед Михаил Гершензон, и брат Ивана Бунина Юлий. Для пытливых сообщу: именно здесь и родилась знаменитая «Переписка из двух углов» Иванова и Гершензона. О ней написано ныне в сто раз больше страниц, чем в самой книжонке, она переведена на французский, итальянский, испанский, немецкий, фламандский и английский, переиздана недавно, но и сегодня «мудрейшие литературоведы» особо не интересуются, где она случилась. Так вот, случилась эта переписка как раз в Неопалимовском. Тут в одной из комнат по диагонали стояли две кровати – Иванова и Гершензона, с которых они как бы перебрасывались умными – для вечности, конечно! – письмами. Так и жили. Тот же Гершензон, встречая здесь Ходасевича, который пришел сюда в шелково