Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 107 из 139

Париж, ав. Виктора Гюго, 46). И откуда – скажу уж сразу – 16 июня 1939-го Ходасевича повезут отпевать в Пресвятую Троицу – русскую католическую церковь (Париж, ул. Франсуа Жерара, 39).

Жили в Париже на гроши, всегда – на гроши. Радовались, что купили третью вилку и теперь можно принимать хотя бы одного гостя, а когда кто-нибудь приходил, Нина бежала в булочную, покупала два пирожка и резала их пополам. Никто, конечно, не притрагивался к ним: бедность любому заметна.

Из книги Нины Берберовой «Курсив мой»:«Мы купили два дивана, то есть два матраса на ножках, хотя к ним полагалось купить и надматрасники, но эти надматрасники были куплены только через три года… У меня было два платья (с чужого плеча)… В маленькой кухне я стирала и развешивала наши четыре простыни. Смены постельного белья не было… Но есть уже утюг, есть два стула, сковородка и метла… Я не могу пойти учиться – на это прежде всего нет денег. Я думаю, что… мне надо… стать линотиписткой, наборщицей… но я не могу бросить его одного в квартире. Он встает поздно, если вообще встает, иногда к полудню, иногда к часу. Днем он читает, пишет, иногда… ездит в редакцию… Возвращается униженный… Часто ночью он вдруг будит меня: давай кофе пить, давай чай пить, давай разговаривать. Я клюю носом… В самые лучшие наши годы, то есть в годы, когда Ходасевич регулярно работал в “Возрождении”, а я – в “Последних новостях”, у нас было около 40 франков в день на двоих… Новая пломба в больном зубе, теплое пальто, два билета на “Весну священную” оставляли провал в домашней арифметике, который ничем нельзя было прикрыть, кроме разве что хождением пешком по городу неделями…»

Спасал бридж, карты. Своими изуродованными экземой пальчиками, «сухими, тоненькими, зеленоватыми – червячками», он, взяв единственную чашку кофе на весь вечер, проворно перебирал карты в любимых кафе и ресторанах. Не знаю, перечислять ли их все, но если учитывать, что в них посиживала и вся русская эмиграция, от Бунина до Бориса Поплавского, пройдитесь по ним – при случае. Начните с Монпарнаса, с «Селекта», ныне перестроенного (бул. Монпарнас, 99), загляните в «Клозери де Лила» там же (бул. Монпарнас, 171), в «Дом» (бул. Монпарнас, 108). Поклонитесь домам, где располагались русские ресторанчики и кафешки «Петроград» (ул. Дарю, 13), «Московские колокола» (ул. Колизе, 27), «Крымский домик» (бул. Распай, 131), «Джигит» (ул. Эдгара Кине, 19), ресторан «Доминик», открытый тогда нашим соотечественником, театральным, кстати, критиком Аронзоном (ул. Бреа, 19). Не пожалейте пяти франков на кофе в знаменитых и ныне кафе «Дё Маго», где сидели когда-то Рембо, Верлен и Аполлинер (пл. Сен-Жермен-де-Пре, 6), в «Версале» (пл. Рене, 3), «Флоре» (бул. Сен-Жермен, 170), «Прадо» (ав. Ваграм, 41), «Самаритене» (наб. Лувр, 14), в кафе «Ага» (ул. де ла Помп, 27) и «Терминас» (бул. Республики, 8). Посидите в ресторанчиках «Фукет» (ав. Шан-з-Элизе, 97), где Ходасевич, возможно, видел Джеймса Джойса (это был любимый ресторан великого ирландца), и – в «Жокее» (ул. Пуссена, 26), в том доме, где, кстати, жил русский поэт Владимир Вейдле, может, самый частый спутник Ходасевича в шатаниях по злачным местам. Наконец, загляните в кафе «Колибри» (пл. Мадлен, 8), где Ходасевич встречался с Берберовой после развода, и в наилюбимейшее кафе поэта «Мюрат» (ул. д’Отейль, 83), где стояли карточные столы, за которыми можно было увидеть Бунина, Осоргина, Алданова, даже Набокова и где Ходасевич назначал свидания своей уже последней жене Ольге Марголиной. Кстати, Марголина и жила в то время на бульваре Мюрата (бул. Мюрат, 219), да еще в гостинице «Мюрат».

Ходасевич, если одним словом, и в Париже оказался бесприютным. Сначала дружил и бывал у Зайцева и Осоргина, но не бывал у Буниных и Мережковских, с которыми отношения были натянутыми, но потом, напротив, рассорился с Осоргиными, друзьями еще по Москве, и сошелся и с Буниными, и с Мережковскими. Сначала намеревался писать в русской газете «Последние новости» (Париж, пл. Дворца Бурбонов, 5), а потом, поругавшись с Милюковым, редактором (что было опасно, если знать, что Милюков, бывший министр и депутат, возглавлял парижский Союз русских писателей), стал присяжно служить в газете «Возрождение» (Париж, ул. Сез, 2). А если учесть честность его, то и здесь не всякая заметка его шла, а если шла – то сопровождалась далеко звеневшим эхом. Скажем, когда в романе Эренбурга «Рвач» он обнаружил, что самый отвратительный герой книги носит фамилию «Гумилов», а в одном месте, как бы нарочно, даже «Гумилёв», то в рецензии, конечно же, вступился за поэта, назвал Эренбурга провокатором и сравнил с пушкинским «полумилордом» Воронцовым. Вообразите, за Эренбурга вступятся даже за тысячу километров, в Советской России. Ленинградский журнал «Жизнь искусства» пригвоздит Ходасевича: он, дескать, «навсегда стал непременным черносотенцем и глашатаем самодержавия… Ведь Гумилев тоже был белогвардейцем! Бедный Эренбург!..» И закончат заметку: «Ходасевич решил никогда не вступать на территорию СССР. Тем и лучше. В нашей стране нет места подобным… негодяям…»

Нина, в отличие от него, оказалась приспособленней. В тех же «Последних новостях» не только удержалась – стала заметна. Я читал где-то, что прадед ее был так ленив, что якобы с него Гончаров и писал Обломова. Но правнучка выросла и шустрой, и ухватистой. Потом признается: она «любила победителей больше, чем побежденных». «Он боится мира, а я не боюсь, – напишет Нина о Ходасевиче через годы. – Он боится будущего, а я к нему рвусь… Он боится нищеты… боится грозы, толпы, пожара, землетрясения… Страх его постепенно переходит в часы ужаса… Все мелочи вдруг начинают приобретать космическое значение… Залихватский мотив в радиоприемнике среди ночи, запущенный кем-то назло соседям, или запах жареной рыбы, несущийся со двора, приводит его в отчаяние, которому нет ни меры, ни конца… Он уходит… «пить чай у знакомых» или играть в карты в кафе… Он всё беззащитнее среди «волчьей жизни»…» Да и любила ли она его по-прежнему – ведь измен было море! Она даже сама рассказывала о них: и о романе с художником Милиотти, «пошлым Дон-Жуаном», и о поэте Довиде Кнуте, откровенная связь с которым длилась чуть ли не семь лет. И не был ли Ходасевич для нее уже не просто обузой – «средством передвижения», учителем, вообще – покровителем, эдаким Пигмалионом?

Уйдя от поэта, поселилась в каком-то отеле на бульваре Ла Тур-Мобор (Париж, бул. Ла Тур-Мобор, 52), потом – на улице Клод Лоррен (Париж, ул. Клод Лоррен, 2), где сошлась с новым мужем Николаем Макеевым, художником и журналистом. Но Ходасевич не зря звал ее «котом» – не «кошкой», ибо в любовных отношениях (чего уж скрывать?) оказалась бисексуалкой. Она и сама не молчала об этом. И от второго мужа ушла, победив его в соперничестве… за его новую секретаршу-красавицу. Та стала то ли «мужем», то ли «женой» Нины. Не такой уж и грех по нашим толерантным временам. Хуже, что всех превзошла в злости. Бунин, и тот напишет: «В «Новом русском слове» // слышен ведьмин вой, // упаси нас Боже // от Берберовой». Да, это – факт: сегодня на книжном базаре она известнее Ходасевича. Но мы всё больше узнаем о ней такого, что из памяти не вычеркнешь. «Во время оккупации Франции Берберова осталась в Париже, – пишет Роман Гуль, – и написала стихотворение о Гитлере, в котором сравнивала его с шекспировскими героями. К сожалению, оно до сих пор не опубликовано, а жаль, ибо – тематически – оказалось бы единственным в русской литературе…» Звала друзей сотрудничать с оккупантами, про немцев говорила, что при них «наконец-то свободно дышится». Иван Толстой, выпустивший только что книгу «Отмытый роман Пастернака», пишет и доказывает, что Нина после войны, уже профессор в США, была «одной из креатур ЦРУ». А когда в 1989-м она посетит СССР, где мы, только что прочитавшие «Курсив», едва на руках не носили ее, то, вернувшись в США, на вопрос Бродского, ну как-де поездка, ответит: «Я смотрела на эту толпу и думала: пулеметов бы сюда!..» Каково! Бродский, на что уж не поклонник оставленной России, и тот не выдержит: «Нина Николаевна, нельзя же так!» «Что нельзя?» – нахмурится та. «Ну, нельзя так, не по-христиански…» «Я этих разговоров не понимаю», – скажет Берберова и отвернется от него… Чистая, выпаренная, отстоянная ненависть! За что – Бог весть!..

Ничего этого Ходасевич не узнает. Он умрет за месяц до вступления немцев в Париж. Рядом будет последняя жена его – Ольга Марголина, от которой через два года тоже останется пепел: ее, еврейку, арестуют и сожгут в концлагере как раз те, кого Нина восхваляла за «орднунг» – за порядок…

«Смерти нет, — убеждал поэт когда-то «мышку» Чулкову. – Есть одни перерывы в жизни…» Ничего не ждало его впереди, разве что – тоже пепел. Пепел дома, родины, забвения на полвека. Какие там предвидения? В последний час, умирая от рака печени, он, уже не зеленый даже – коричневый от боли, весивший 49 кг, с седыми космами, с двухнедельной щетиной (зубов уже и не вставлял), дождавшись, когда жена его вышла на минуту, скажет Нине, заливаясь слезами: «Быть где-то и ничего не знать о тебе!.. Только тебя люблю. Всё время о тебе, днем и ночью. Ты же знаешь. Как я буду без тебя? Где я буду? Ну, всё равно. Теперь прощай…» Так пишет в «Курсиве» она. Верить ли? Не знаю. Ее по сей день ловят на натяжках, передержках и просто обманах в ее книге. Возможно, и были сказаны Ходасевичем все эти слова перед кончиной. Но свидетелей этому нет – вот ведь в чем дело…

Не знаю, останется ли в истории русской литературы Нина (в 1980-х годах, после выхода ее повести «Аккомпаниаторша», ее именем назвали одну из площадей в Арле, городке на юге Франции), но Ходасевич, кого уже при жизни звали классиком, останется наверняка. И первым в ряду его защитников я бы поставил нещедрого вообще-то на похвалу Набокова. «Литературным потомком Пушкина по тютчевской линии» назвал он Ходасевича и добавил: «Он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней…»