нижные занимали с ночи. Цветаева с четырех утра, помните, стояла с Муром как раз за этой книгой.
С Цветаевой – я уже писал об этом – встретится. За пятнадцать дней до начала войны. О чем говорили – гадают по сей день. До нас дошли лишь мнения их друг о друге. «Она была сухая, как стрекоза, – скажет Ахматова о Цветаевой. – В сравнении с ней я телка». Цветаева же отзовется почти равнодушно: «Просто дама»… Вот и вся встреча, если бы в последнее свидание двух планет, двух умнейших женщин XX века, которое состоялось в Марьиной Роще, в маленькой комнатушке друга Ахматовой Николая Харджиева (Москва, ул. Октябрьская, 43), именно Ахматова не заметила бы, что за ними «идут». Они уходили от Харджиева по Октябрьской, тогда – Александровской улице, а за ними крался топтун НКВД. Сама Лубянка, считайте, сам – Кремль. Понятно, у одной в тюрьме муж и дочь, у другой – сын. «Это за нею? Или за мной?» – гадала потом Ахматова. Я лично думаю – за обеими. Ведь по московской улице шли не просто два великих поэта – две самые опасные для режима пророчицы, две Кассандры, приговорившие уже этот самый режим.
На старости лет, когда Ахматова доживала дни в своей последней ленинградской квартире (С.-Петербург, ул. Ленина, 34), к ней явится какой-то профессор из США. Он и раз, и два спросит ее: а что же такое этот самый «русский дух»? Ахматова «не заметит» вопроса, потом – вежливо сменит тему. Но тот будет настаивать: «Вы единственная, кто знает это». Тогда она рассердится: «Мы не знаем, что такое русский дух». – «А Достоевский знал!» – выпалит американец. И вот тогда она и выдаст: «Достоевский знал много, но не всё. Он думал, что если убьешь человека, то станешь Раскольниковым. А мы знаем: можно убить пятьдесят человек – и вечером спокойно пойти в театр…» Такое, добавила, даже Достоевскому не снилось…
Да, кто не жил в эпоху террора, тому его не понять. Сына Ахматовой освободят, но в конце войны; он еще успеет повоевать и даже дойти до Берлина. Однако и с ним спохватятся – арестуют в четвертый уже раз. После войны министр МГБ Абакумов выпишет ордер и на арест Ахматовой, уже второй, как помните. «Аня висела на волоске», – скажет и Пунин. Спасет ее опять Сталин, больше ведь некому, если сам министр – за. Именно это станет последней «милостью» вождя. Да, история прячет концы в воду, но – воля ваша – какие-то запредельные, именно что «подводные» связи между ними все-таки были. Помните ее слова о Сталине: он «благоволил ко мне…»? Не ошиблась. А потом, сказала, «метаморфоза – ненависть»…
«Очень русская… стихами не торгует»
А есть ли вообще пусть не тайна, но хоть секрет достойной жизни? Зачем, ради чего и как проживаем мы годы? Речь не о цели жизни – о сущности, качестве ее, об оправдании самого дыхания нашего. Так вот, мне думается, секрет есть. И его знала Ахматова. «Человек, – сказала, – может быть богат только отношением других к себе. Никаких других богатств на свете нет». Речь не о толпах, ослепленных поклонением, не о «хайль» и «да здравствует!» Речь, если хотите, – о картине художника моей молодости Виктора Попкова, давно покойного уже, о полотне, на котором в какой-то березовой роще столпилось вокруг гроба старухи множество людей: в платочках, в великоватых пиджаках, с детишками, которых люди держат за руки. Знаете, как называется картина? «Хорошим человеком была бабка Анисья». Она сейчас в Третьяковке. Вот так и ахматовская мысль: мы богаты лишь отношением к себе окружающих. Она, кстати, «безбытная кочевница», так и прожила все отпущенные ей семьдесят шесть лет.
Об Ахматовой «надо писать всё или ничего». Всё, а не за и – анти. Увы, тайна и поныне: почему трижды разносилась весть о смерти ее: в 1921, 1952 и 1957 годах? Почему, зная о доносчицах Островской и Оранжиреевой, она не только терпела их – дружила с ними? И куда исчезло в КГБ (и исчезло ли?) «Наблюдательное дело», заведенное на нее в 1939-м: 900 страниц донесений и слежки? Наконец, самая большая тайна, почему вдруг решила, что холодная война в мире началась из-за нее? Ни больше ни меньше! И родилась эта тайна 3 апреля 1946 года в Москве – в Колонном зале Дома союзов.
Такого дня в ее жизни больше не было. Триумф, пик взлета, миг славы! В Доме союзов на сцену большого вечера стихов в тот день поднялись почти два десятка поэтов. Но лишь двоих, Пастернака и Ахматову, зал встретил стоя. Она была в черном платье, на плечах белая шаль с кистями. Не было челки, волосы убирала уже назад, зато всё остальное: органный голос, осанка, непокорные стихи – всё было прежним. Да, двоих зал встретил стоя, но лишь ее (не знаю, верить ли?) и слушал стоя. Этого, кажется, ни у кого еще не было! Хлопали, трудно представить, пятнадцать минут. «О, эти овации мне дорого обойдутся», – скажет она об этом вечере. А Сталин, узнав про почести, якобы спросил: «Кто организовал вставание?..» Глупый, ревнивый вопрос. Это ему «организовывали» вставания. Но чутье самодержца не подвело – соперница! Словно догадался, о чем не мог знать: ведь из зала ей прислали записку, пять слов, но каких! «Вы похожи на Екатерину II». Как тут не взревновать? Царь и не им «назначенная» царица! Но противостояние это и впрямь дорого ей обойдется. До Постановления ЦК о ней, до катастрофы, оставалось четыре месяца.
Царь и «царица» – смешно! Сталина помнят ныне как тирана всех времен и народов, ее, «тыдру» какую-то – как поэта, в эпоху которого Сталин и жил. Сталин при жизни опубликовал двенадцать увесистых томов «своих» сочинений. Ахматова, если при его жизни, – лишь пять сборничков. Наконец, на улицах Москвы давно нет ни одного памятника Сталину, хотя были сотни! А ей, прокаженной, нищенке (она до старости спала на диване, где ножку заменяли подложенные кирпичи), памятник стоит. На Ордынке, у дома, где она чаще всего и жила. Дома литератора Ардова и его жены, актрисы Нины Ольшевской, той единственной, кто будет с ней в Домодедове в день смерти ее. Здесь, на Ордынке (Москва, ул. Большая Ордынка, 17), на краешке чужого гнезда, в восьмиметровой комнате сына Ольшевской актера Баталова, у Ахматовой и была Цветаева. А еще – на минуточку! – три будущих нобелиата: Пастернак, Солженицын и почти мальчишка – Бродский! Ныне установлено более ста мест в Москве, где она жила или бывала, но восемь этих метров не пятачок обычной квартиры – необъятная площадь великой литературы! Здесь Ахматова праздновала свои радости (освобождение из тюрьмы сына, награждение ее медалью «За оборону Ленинграда», выход наконец разрешенного «Избранного»), и здесь – встречала беды. И самую обидную – за странный визит странного «иностранца».
«Иностранец» вынырнул 16 ноября 1945 года. В тот день в ленинградской квартире Ахматовой раздался телефонный звонок, и Орлов, знакомый литературовед, спросил: не примет ли она гостя из Англии, сотрудника Форин Офис и знатока поэзии Исайю Берлина? «Приходите в три», – ответила она. Исайя Берлин, уехавший из России с родителями в 1919-м, после войны был командирован в СССР наводить, как говорили, «мосты». И вдруг в книжной лавке, разговорившись с литературоведом Владимиром Орловым, узнал: Ахматова жива, и более того – ее можно увидеть. Визит, впрочем, длился считаные минуты, ибо почти сразу со двора послышались истошные крики и гость с ужасом различил свое имя: «Исайя! Исайя!..» Выглянув в окно Фонтанного дома, увидел, вообразите, Рандольфа Черчилля, сына премьер-министра Англии. Вот уж кого не хватало! Это понял даже Берлин. Едва простившись, он и Орлов скатились во двор. «Мистер Орлов, – начал Берлин, – вы не знакомы с Черчиллем?» Литературовед, пишут, стал белее мела и – исчез. «Я не знаю, – писал потом Берлин, – следили ли за мной агенты тайной полиции, но никакого сомнения, что они следили за Рандольфом». А тот, узнав в консульстве, куда пошел его друг Берлин, решил сам искать его и оказался под окнами Ахматовой. Берлин увел его и из отеля позвонил Ахматовой, прося о новой встрече. «Жду вас в девять», – отважно ответила она. И всю ночь до утра, под миску вареной картошки (больше ничего не было), под дым его сигар они говорили о стихах, о друзьях ее, которые эмигрировали, и о черной ночи, которая «надвинулась на нее» с тех пор. В гостинице он глянул на часы: было одиннадцать утра. Когда бросился на постель, сотрудница посольства Бренда Трип совершенно явно услышала: «Я влюблен, я – влюблен!..»
О, какие чудовищные слухи породила эта ночь! Болтали, что приехала иностранная делегация, которая должна убедить Ахматову уехать из России, что сам Уинстон Черчилль собирался прислать спецсамолет. А после второй встречи с Берлиным, через полтора месяца, поползли слухи о романе ее с иностранцем. Что-то такое и впрямь было. Но не слухом стали слова, прозвучавшие в Кремле: «Оказывается, наша монахиня, – сказал Сталин, – принимает визиты от иностранных шпионов…» И «6 апреля 1946 года, – пишет Берлин, – у входа на ее лестницу поставили людей в форме, а в потолок – микрофон. Она поняла, что обречена…» В Постановлении ЦК партии, а потом и в докладе Жданова вывернется теперь и это словечко – «блудница»…
«Вы понимаете, что такое блудница? – попыталась разъяснить однажды это средневековое оскорбление Ахматова. – Это же блядь!..» Да, о ней, надо писать всё! Когда-то Суворин, редактор «Нового времени», занес в дневник: в России два царя – Николай и Толстой, и если первый со вторым ничего сделать не может, то второй постоянно колеблет трон первого. Так вот, теперь всю махину СССР существованием своим «колебала» она – слабая, безбытная женщина, которая из-за «прослушек» не читала стихов даже друзьям – писала на бумажках и тут же сжигала. Чуковская именно так заучивала их. «Это был обряд, – пишет, – рука, спичка, пепельница, – обряд прекрасный и горестный».
Постановление о ней рождалось на Оргбюро ЦК и не без помощи братьев-поэтов. Неправленая стенограмма неопровержима.
Из стенограммы закрытого заседания Оргбюро ЦК партии:
«СТАЛИН: У Ахматовой авторитет былой, а теперь чепуху она пишет, и не могут в лицо ей сказать. Какого черта… церемонятся! Ахматова, что можно найти у нее? Одно-два-три стихотворения и обчелся.