Москва, 3-я Сокольническая ул., 20). Снимет пополам со Скакуном, а переезжать им будет помогать Пень. Скакун и Пень – клички, под ними числились в полиции друзья его – Пылаев и Цельмин. «У меня был обыск», – радостно пишет Есенин однокашнику в Рязань. Потом будет второй. Хвастал, что письма его «читают». А вперемежку сообщал, что первое стихотворение уже напечатал журнал «Мирок», что ходит в «Суриковский литературно-музыкальный кружок», где «очень известный» крестьянский поэт Иван Суриков собирает молодых стихотворцев (Москва, Солянский проезд, 3), что «не признает» уже Пушкина и Некрасова, а любит Белинского и Надсона. Через месяц сообщит: «Распечатался я во всю ивановскую. Редактора принимают без просмотра и псевдоним мой “Аристон” сняли. Пиши, говорят, под своей фамилией…»
Из донесения агента охранки:«В 9 часов 45 мин. вечера Набор вышел из дому с неизвестной барынькой. Дойдя до Валовой ул. постоял мин. 5, расстались: Набор вернулся домой, а неизвестная барынька села в трамвай, на Смоленском бульваре слезла, пошла в дом… с Дворцового проезда, в среднюю парадную красного флигера № 20, с Теплого пер. во дворе флигера правая сторона, квартира внизу налево, где и оставлена; кличка будет ей Доска…»
Теплый переулок – это улица Тимура Фрунзе. А Доска – это Анна Изряднова, будущая гражданская жена Есенина, которая и жила здесь с родителями (Москва, ул. Тимура Фрунзе, 20). Тоже работала в корректуре у Сытина и, кажется, вслед за поэтом – в корректорской торгового дома «Чернышев Д. и Кобельков Н» (Москва, Банковский пер., 10). «На деревенского парня похож не был, – напишет про Есенина. – На нем был коричневый костюм, высокий накрахмаленный воротник и зеленый галстук. С золотыми кудрями он был кукольно красив… Был заносчив, его невзлюбили за это». Зато она полюбила так, что, пережив поэта на двадцать лет, никогда уже не выйдет замуж. Была старше на четыре года, но слушала его раскрыв рот. «Гений для меня, – горячился он, – человек слова и дела…» Признался, что его считают сумасшедшим и даже хотели отвести к психиатру. Звал любить и подлецов, и праведников, исповедовал толстовство, божился, что не ест мясо и всякие «прихотливые вещи» вроде шоколада да «кофэ». И настаивал: надо нам учиться. И не просто в университете (это отвергал), а в народном, для «простых». Такой действительно появился тогда – университет Альфонса Шанявского, первый в России народный университет.
Миуссы! Вот где был этот университет (Москва, Миусская пл., 6). Кого здесь только не было тогда! Рабочий в поддевке, нарядная дама, сын лавочника, курсистка, сибирячки ясноглазые, точеные горцы с газырями. По коридорам бродил даже некто длинноволосый в белом балахоне, с босыми ногами, красными от ходьбы по снегу. А учили здесь «неумытую Расею» и Брюсов, и Тимирязев, и физик Лебедев. И тут, на вечере, ища в зале милые глаза Ани, Есенин и прочел стихи, которые только что написал: «Если крикнет рать святая: // “Кинь ты Русь, живи в раю!”, // Я скажу: “Не надо рая, // Дайте родину мою”».
…Холодной московской ночью он отвез Аню в роддом. Неизвестно, где рожала Изряднова сына, но жили уже у Серпуховской заставы (Москва, 2-й Павловский пер., 3). «Когда вернулась из больницы, – вспоминала она, – дома был образцовый порядок: везде вымыто, истоплены печи, готов обед и даже пирожное куплено». На ребенка глянул с любопытством. «Ты песен пой ему больше, – учил ее и всё повторял: – Вот я и отец…» Страшная судьба ждала их сына. В двадцать три года, в 1937-м, его, летчика, арестуют прямо в вагоне, назовут убийцей, «готовившим акт против Сталина путем броска бомбы на трибуну во время демонстрации», и по-тихому убьют. А про Аню никто и позже не скажет слова худого. «Удивительной чистоты была женщина», – вспомнит о ней сын от второго брака Есенина, от Зинаиды Райх. А дочь напишет: на таких свет держится. «Все связанное с Есениным было для нее свято, его не обсуждала и не осуждала. Долг был ей ясен – оберегать…» Но он, уезжая отсюда в Петроград (за славой – «ее надо брать за рога!»), ласково махнув ей рукой: «Я скоро!» – так и не вернется к ней. Нет, будет даже хуже – никому в Петрограде ни разу не скажет, что в Москве у него есть и жена, и даже – сын.
Там, в Северной столице, уже в день приезда первый поэт Блок оценит его: «Стихи, – напишет, – свежие, чистые, голосистые». Понятно, что в Москву через три года Есенин въедет в ореоле сумасшедшей славы. Но – с другой женой! С Зинаидой Райх. Потом будет третья жена, потом четвертая. Но за пять дней до смерти, в декабре 1925 года, торопясь к поезду, проститься забежит лишь к Ане, жившей с сыном его уже на Сивцевом (Москва, ул. Сивцев Вражек, 44). «Что, Сережа? Почему?» – затревожится она. «Чувствую себя плохо, – скажет, – наверное, умру». Только ей из близких скажет это: «наверное, умру». Предполагал или решился уже на смерть – неведомо. Но, храня верность, Аня будет ждать поэта, как та нитка в казинете, – наперекор. Будто он вновь просто махнул ей рукой: «Я скоро!». Как тогда.
«Зачем соврала, гадина!»
Эту «гадину» – Зину, Зиночку, Зинон! – он, кажется, и любил. А она – его. А потом она написала письмо Сталину, и ее – убили. Разве можно было писать диктатору в таком тоне? «Всю правду наружу о смерти Есенина!..» То ли приказ, то ли вообще – угроза. А ведь на дворе стоял как раз 1937-й! Убьют не сразу, через два года после письма. Сначала арестуют ее нового мужа Мейерхольда, посадят сестру Есенина Катю, расстреляют сына Есенина, Георгия Изряднова, а потом и друга, мужа Кати, – Василия Наседкина. Сначала всех из ближнего круга Есенина «повыведут»! И лишь потом зверски убьют и ее…
Он позвал ее замуж «громким шепотом». А она, тоже шепотом, ответила: «Дайте подумать…» Он помнил: это случилось в Белом море, на пароходе. А она утверждала: разговор был хоть и на Севере, но – в поезде. Их позвал в вологодскую деревню друг Есенина, тоже поэт, Алексей Ганин, и тоже – влюбленный в нее, в Зиночку Райх, смешливую девушку с глазами, как вишни, и косами вкруг головы. Его, Ганина, и считали женихом. Но из поездки она, к изумлению всех, вернулась не невестой даже – женой Есенина. Всё решили считаные дни. «Выхожу замуж, вышли сто», – телеграфировала отцу еще из Вологды. Купили кольца, юбку, блестящую белую кофту. На цветы денег не хватило. Есенин нарвал их по пути в местную церквушку. Через два года в Петрограде, проезжая мимо их дома (С.-Петербург, Литейный пр., 32), Есенин грустно скажет другу: «У меня была семья. Был самовар. Потом жена ушла…»
Вообще, он был задет, когда услышал: «Дайте подумать». Он, чье имя звенело уже в двух столицах, кто собирал «битковые сборы», кто был, как считал, запанибрата с Блоком и недавно не только выступал перед самой императрицей, но был пожалован золотыми часами, он зовет замуж, а она?.. Впрочем, о царице, стихах в честь великой княжны Анастасии и часах он, думаю, особо не говорил. Ведь Зина не только была из семьи рабочего-большевика и идейно служила в боевой газете, где он и познакомился с ней (С.-Петербург, ул. Галерная, 27), она уже три года была партийной и не какой-то там партии, а самой опасной – эсеров. Поэт цельностью такой похвастать не мог. Впрочем, Зина ради мужа, возможно, еще из девичьей своей комнатушки на Рождественской (С.-Петербург, ул. 8-я Советская, 36), сразу после свадьбы объявила в «Правде» (так полагалось!), что из партии выходит. Но до того случилось нечто, что оскорбило его куда больше, чем «Дайте подумать». Простите, конечно, за подробность, но смешливая девушка оказалась не девушкой, хотя и сказала, что он первый у нее. Этого «по-мужицки, по темной крови своей», напишет друг его, Есенин простить не смог, хотя она и родит ему двоих детей. И, страшно любя, станет страшно ненавидеть ее. Так бывает у людей с «правдивым сердцем».
Окончательно всё рухнет через год, еще в Питере. В Москву в 1918-м они переберутся уже порознь. Сергей, помыкавшись, поселится в особняке Морозова, в легендарном «мавританском дворце» (Москва, ул. Воздвиженка, 16). Дворец выстроил сын купчихи Морозовой Арсений. Сама купчиха жила в соседнем доме (Москва, ул. Воздвиженка, 14), где принимала когда-то Толстого, Чехова, Короленко, играла Шопена, обсуждала теории Маркса и даже помогала большевикам. А когда сын в 1899-м возвел свой «восточный» дворец, сказала: «Раньше я одна знала, что ты дурак, а теперь вся Москва знать будет!» Он якобы ответил родне – сплошь коллекционерам: «Мой дом вечен, а с картинами вашими еще неизвестно что будет». И едва, кстати, не ошибся. Ибо в 1917-м, когда дом заняли анархисты, чекисты выкуривали их отсюда из пушек. Впрочем, Есенин, в синей поддевочке с барашковым воротником, с длинным, до пола, шарфом, возник тут, когда здесь был уже Пролеткульт: театральные студии, кружки рисования, литотдел. «Крестьянских поэтов принимаете?» – лихо спросил, явившись сюда с Орешиным и Клычковым. «Принимаем!» – хмыкнул в ответ Герасимов, тоже поэт, живший здесь.
Куковать станут «коммуной». Спорить, дымить махрой, слушать лекции Андрея Белого и Вячеслава Иванова, а по вечерам высыпать на «крылечко» (его слово) и, усевшись что воробьи на жердочку, глазеть на мир, высмеивать прохожих, свистеть вслед девчонкам, читать стихи. Только семечек и не хватает, шипела Павлович – поэтесса городская. Есенин сразу стал здесь своим. Стихи читал ясные, а вот мысли изрекал темные. То кричал: «Блок и я – первые пошли с большевиками», а то бабахнул: «Революция – ворон, которого мы выпускаем из головы на разведку!» «Никто ничего не понял», – смеялся новый друг его Устинов. А Герасимов, любя в нем поэта – не мыслителя, просто позвал его жить к себе, в бывшую ванную Морозова, с изящной росписью на стенах и пальмами в кадках. И если сам спал на диване, то Сергея пристроил ночевать на досках, прикрывавших ванну. Удобств ноль, но зато Есенин весь год был в «центре дел». Написал киносценарий «Зовущие зори», подал заявление в Союз писателей, подумывал о вступлении в РКП(б), просил рекомендацию у Устинова («Я, знаешь, понял, и могу умереть хоть сейчас»), наконец, заводил связи и не только с Блюмкиным, чекистом, но с наркомами, с самим Бухариным. А однажды до зари спорил о женщинах. «Женщина, – кричал, – земное начало, во власти луны. Мужчина – солнечное. Борьба между ними – борьба между чувством и разумом, борьба двух начал – солнечного и земного!» Для него, «солнечного», любовь вообще-то всегда б