ыла на третьем месте, «он к еде относился с бо́льшим вниманием». Но вот вопрос: споря о любви, вспоминал ли о Зинаиде? Всё ли знал о ее жизни, проведя свой год, как скажет, «исключительно счастливо»?
Зина в Москве поселилась в Полуэктовом (Москва, Сеченовский пер., 5). Тут у одинокой кровати ее стояло то «фото Есенина», где его рукой было написано: «За то, что девочкой неловкой предстала ты мне на пути моем». Но «неловкая девочка» окажется и толковой, и упорной. В Москву переехала вместе с правительством – работала в Наркомпроде у Цюрупы. Тот не только высоко отзовется о ней, но и Есенина зауважал скорее как мужа такой женщины. Пишут, что в Полуэктов Есенин к своей Зинон еще забегал, но всё реже и реже. Она же, силясь удержать его, решится на второго ребенка. Увы, сына он не признает. Вот тогда, в самый голод, с младенцем на руках, она и попадет в нищий приют, в Дом матери и ребенка (Москва, ул. Остоженка, 36). Сначала тяжело заболеет сын, а следом и на нее навалятся волчанка, тиф и – чуть ли не помешательство. Она поднимется, сама подаст на развод, а он в суде подпишет бумагу: «Наших детей оставляю у моей бывшей жены, беря на себя материальное обеспечение их». Официально отцовство признал, да. Но как было забыть ей ту сцену в поезде, в Ростове, где они встретились случайно? К несчастью, в присутствии третьего – злого гения поэта…
Вообще всё началось с кулька соленых огурцов. Есенин так хрустел ими, что холеный денди даже позавидовал. Денди этот – Анатолий Мариенгоф.
Из воспоминаний А.Мариенгофа: «Стоял теплый августовский день. Мой стол в издательстве помещался у окна. По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: «МЫ ТРЕБУЕМ МАССОВОГО ТЕРРОРА!». Меня кто-то легонько тронул за плечо: «Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством?..» Передо мной стоял паренек… Волосы волнистые, желтые… Большой завиток как будто небрежно (но очень нарочно) падал на лоб. Завиток придавал ему схожесть с молоденьким хорошеньким парикмахером из провинции. И только голубые глаза (не очень большие и не очень красивые) делали лицо умнее…»
Так познакомились. С того дня Сергей приходил сюда ежедневно и, присаживаясь, клал на стол «желтый тюрячок» с огурцами, откуда струйки рассола пятнами расползались по рукописям. Издательства того давно нет, оно стояло на месте нынешней Думы. Но именно здесь возникнет имажинизм и здесь, не без забулдыжной дружбы с Мариенгофом, натянется в душе поэта какая-то тревожная струна, которая многое изменит и в стихах, и в жизни его.
«Так, с бухты-барахты, не след идти в литературу, – учил Есенин Мариенгофа. – Искусную надо вести игру, тончайшую политику. А еще не вредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят…» И вздыхал: «Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботинках и с пробором волосок к волоску». Назовет потом его своей «тенью», скажет, что ему нужна была тень, скользящая за ним. Но эта «тень» и накроет его с головой…
Знаете, каким он был в том доме, в коммуналке, где поселится вскоре с Мариенгофом (Москва, Петровский пер., 5)? Если одним словом – чистым. Скажем, однажды, еще в 1919-м, когда Мариенгоф вернулся под утро и, найдя Есенина спящим в обнимку с бутылкой из-под сивухи, спросил изумленно: «Ты пил один?», Есенин в ответ заорал: «Да. Пил. И пить буду, ежели по ночам шляться станешь. С кем хочешь хороводься, а ночевать дома!..» Вот какие правила были у него – комнатного, почти непьющего и ценившего само понятие «дом». Его даже святым назовут в этом доме! Так окрестит друзей одна молодая поэтесса, которую они в дикие холода шутя наняли на «жалованье машинистки», чтобы она всего лишь грела им постель. «Пятнадцатиминутная работа», посмеивались, и обещали сидеть к ней спиной и не смотреть, как она раздевается. Так вот, девица, вообразите, через три дня бросила их. «Я не нанималась, – крикнула, – греть простыни у святых…» И именно в этом доме, на котором ныне висит мемориальная доска в честь поэта, «тенью» станет уже не Мариенгоф у Есенина, Есенин – у него. Почему? – неведомо. Но один из свидетелей напишет потом: «Есенин ходил в потрепанном костюме, играл в кости и на эти “кости” шил пальто (у Деллоне) Мариенгофу. Ботинки заказывал у самого дорогого мастера, а себе покупал дешевые сапоги на Сухаревке»… Вот как поменялись местами «тени»…
Не знаю, приходила ли в коммуналку Зина, но именно ее высмеет жестоко Мариенгоф. Про нее, женственную, реально красивую, появление которой вызывало «электрическое поле», напишет: дебелая дама, с чувственными губами на круглом, как тарелка, лице, с задом величиной с ресторанный поднос, с кривыми ногами. Напишет в конце 1930-х, зная уже, что ее убили, и убили – зверски. «Джентльмен», короче! И, чуть ли не четверть мемуаров посвятив тряпкам своим (если перчатки, то лайковые, если пиджак, то – с блестками), не вспомнит про нищету ее, про то, как после тифа Зина ходила стриженной, в старой кожанке, едва не болтавшейся на ней. Она, как я сказал, поднимется! Станет заведовать подотделом народных домов и клубов Наркомпроса. Так будет работать, что ей дадут «личный выезд» – пару гнедых. Но если говорить о разводе с Есениным, то, как пишет дочь их, именно Мариенгоф «с помощью выдумки спровоцировал ужасающую сцену ревности». Тот, правда, вспомнит иначе: «Не могу с Зинаидой жить, – якобы сказал ему Есенин. – Вбила себе в голову: “Любишь ты меня, Сергун”. Скажи ты ей, Толя, что есть у меня другая, с весны, мол, путаюсь и влюблен…».
Как было на деле, неведомо. Известно лишь, что все трое случайно встретятся в Ростове. Друзья ездили со стихами по России, а Зина везла на юг Костю, трехмесячного сына поэта. Есенину обрадовалась сначала, но, увидев, как он, заметив ее на перроне, круто развернулся, кинулась к Мариенгофу. «Я еду с Костей. Он, – кивнула в спину Сергея, – его не видал. Пусть зайдет, взглянет. Если не хочет со мной встречаться, могу выйти из купе». Мариенгоф уговорит поэта, и тот, хоть и сдвинул брови, но в купе пошел. Зина, пишут, торопливо развязала ленты кружевного конвертика. Может, гордо глянула на мужа – сын все-таки. «Фу-у-у! – глянул на ребенка Сергей. – Черный. Есенины черные не бывают…» Она крикнула: «Сережа!» – и из глаз ее брызнули слезы. Но он даже не обернулся, вышел «легким танцующим шагом». Считайте – навсегда вышел…
За год до смерти напишет стихи Джиму, собаке Качалова. Помните? «Мой милый Джим, среди твоих гостей // Так много всяких и невсяких было. // Но та, что всех безмолвней и грустней, // Сюда случайно вдруг не заходила? // Она придет, даю тебе поруку, // И без меня, в ее уставясь взгляд, // Ты за меня лизни ей нежно руку // За все, в чем был и не был виноват». Поэзия не предала – «дудка» пропела правду. А ведь он, когда Райх вышла за Мейерхольда, всюду трындел на манер частушек: «Ох, и песней хлестану, аж засвищет задница. Коль возьмешь мою жену, буду низко кланяться. Уж коль в суку ты влюблен, в загс да и в кроваточку. Мой за то тебе поклон будет низкий – в пяточку…» Частушки Мейерхольду, стихи – Зине. Где же правда, спросите? А нигде!.. Просто он такой! Но даже женщины, жившие с ним потом, – все говорили: по-настоящему он любил только Зину. А она – его.
«Прощай, моя сказка», – крикнет Зина, когда умрет поэт, и обнимет его детей: «Ушло наше солнце!». Может, глядя на детей, вспомнит, как за три года до смерти он рвался к детям глубокой ночью. Они с Мейерхольдом жили тогда на Новинском (Москва, Новинский бул., 32). А Есенин, напившись в дым, уговорит собутыльника пойти сюда в четвертом часу утра. Поздно, люди спят, будет отговаривать его приятель. Но поэт решительно поднимется на второй этаж и будет трезвонить в квартиру, пока в щель через цепочку не выглянет Мейерхольд. На вопрос «В чем дело?» Есенин, заливаясь слезами, попросит показать ему детей. Они спят, скажет Мейерхольд и захлопнет дверь. Но Есенин будет дергать ее, и стучать, стучать и дергать, пока на пороге не возникнут и режиссер, и Зина со спящими детьми. Сергей молча поцелует их, а потом, сидя до рассвета на бульварной скамье, будет пьяно спрашивать в пространство: как, ну как могло случиться, что дети его – не с ним?..
Отсюда, с Новинского, Зинаида уедет с мужем в свой последний дом, где ее и убьют. Она станет знаменитой актрисой. Ей будут аплодировать в Берлине и Париже. Но если и ныне вы свернете с Тверской в Брюсов, то в сером доме слева сразу упретесь взглядом в балкон второго этажа. Через этот балкон в ночь на 15 июля 1939 года, путаясь в желтых занавесках, убийцы и проникли в квартиру Райх, чтобы нанести ей восемь ножевых ран. Дом вообще-то был особый, «дом артистов», здесь жили Берсенев, Гиацинтова, Кторов (Москва, Брюсов пер., 12). Но на помощь не пришел никто, хотя она, пишут, кричала. Убийцы знали: в квартире две женщины – она и старая домработница. Сын от Есенина, девятнадцатилетний Костя (он жил тут с матерью) накануне уехал к родне, а их дочь Татьяна ушла за три часа до налета. Нет, громилы шли наверняка, ведь за месяц до того к ней умело «подвели» юношу, который успел стать своим в доме. Он и забежал накануне, сразу, как ушла дочь. Проверял, нет ли лишних… Говорят, Райх в момент нападения шла из ванной, что, получив первый удар, закричала: «Спасите, убивают!» Домработница, кинувшись к ней, заохала: «Что вы? Что вы?» – и получила по голове – мимо пронесся один из убийц и вывалился на лестницу. Домработница выбежала за ним, и дверь за ней захлопнулась. И Гиацинтова, и Берсенев – все видели потом кровавые пятерни, которые оставил бандит на стенах подъезда. А в квартире, пока искали дворника, пока тот отказывался ломать дверь до милиции, истекала кровью Зинаида Райх. Убийц ждала за углом черная «эмка». Их так и не найдут. Исчезнет навсегда и «свой» юноша, и даже дворник. А Зина, Зиночка, Зинон умрет, по слухам, по дороге в больницу в «скорой».
Зато не слухи – факт! – что квартиру Зины и Мейерхольда сразу разделят и в одну вселится личный шофер Берии, а в другую – восемнадцатилетняя красавица из энкавэдэшного секретариата его. Имя ее – Вардо Максимилишвили. Эта Вардо проживет здесь, с ума сойти, пятьдесят три года. Эти ничего не боялись: ни крови, ни слухов, ни судов, ни нас – потомков. Они ведь пришли навечно! Красавицу выселят отсюда, когда ей будет за семьдесят, в 1991-м, по личному приказу, кстати, председателя КГБ Крючкова. Это тоже факт. И – главная улика, указывающая на тех, кто же убил жену Есенина.