страшно любил детей – это знали многие. Но, увы, еще больше любил комфорт, а эгоизм вообще возводил в достоинство. «Гордость сатанинская, – подчеркнет в дневнике сестра Надя, – сознание недюжинности, отвращение к обычному строю жизни и отсюда – “право на эгоизм”…» Что говорить, ведь сразу после свадьбы он стал заглядываться и на одну красавицу с Ботанической (караулил ее, дарил цветы, конфеты-тянучки), и на «черноглазку» с крутейшей Мало-Подвальной, а Тасе, насплошь родной, даже губы запретит красить: ведь мужики оглядываются, ужас!.. Куда это годится?
А вообще, жили насвистывая. Зимой каток и, представьте, бобслей на киевских горках, летом велосипед или футбол – он организовал первую в городе команду (ау, киевское «Динамо»!). Днем библиотека, горы книг к экзамену, на голове – вконец разрушенный пробор, а за столом рядом Тася – вся в слезах над французским романом. Вечером – кафе, рестораны на те пятьдесят рублей, что регулярно присылал ей отец, и – если рубль последний, а лихач рядом – садились и ехали! Славно жили, пока не грянула война. Пока наш педиатр не оказался в Черновцах, в госпитале Красного Креста, а она, сорванная из дома телеграммой его, не грохнулась в обморок, помогая ампутировать ногу. «Держи крепче!» – покрикивал на нее. «Он пилил ноги, а я их держала, – вспомнит Тася. – Нашатырь понюхаю и держу…» И ведь не Родине служила (как Любовь Белозерская, вторая жена Булгакова, – та в медсестры пойдет из «высокого патриотизма»!), не писателю еще, культовому драматургу (как третья жена его Елена Шиловская), нет – просто мальчишке, без которого жить не могла. Биограф Булгакова Алексей Варламов в книге о нем скажет точно: «Ему невероятно повезло с первой женой, ей с ним – нисколько. Всё, что она делала в последующие годы, вызывает только восхищение. Если бы не было рядом этой женщины, явление писателя в литературе не состоялось бы». Без Белозерской, пишет, без Шиловской состоялось бы, без Татьяны – никогда…
Она спасет его трижды. Сначала вырвет из двухлетней наркотической зависимости, из морфинизма – верная ведь смерть. Он сам поставит себе диагноз. «Диагнозы, – восхищалась Тася, – он замечательно ставил!» В тот день в больницу, уже в Никольском, куда его назначили главврачом, привезли ребенка, умиравшего от дифтерита. Он разрезал детское горло, вставил трубку и стал отсасывать дифтеритные пленки. Когда, глухо охнув от страха, стал оседать на пол фельдшер, трубку перехватила Степанида, медсестра, а Булгаков, зыркнув на Тасю, прошептал: «Пленка в рот попала. Надо делать прививку». Тася, опытная уже (принимали до ста пациентов в день – резали пальцы, скоблили матки, вскрывали животы), предупредила: распухнут губы и лицо, начнется нестерпимый зуд. И когда боль после прививки и впрямь возникла, он, начальник, крикнул Степаниде: «Шприц и морфий!» Через полгода, уже законченный наркоман («он был, – говорила Тася, – такой ужасный, такой, знаете, какой-то жалкий»), шприцем и запустит в жену – неси морфий! Потом, в Вязьме, когда она соврет ему, что в аптеках морфия уже нет, швырнет горящий примус. Да, да! Чудом не сгорели. А в Киеве, уже дважды в день коловшийся и гонявшийся по ночам за призраками, озверев, выхватит браунинг – ищи! Спасет его Тася да ставший отчимом его Иван Павлович Воскресенский, тоже врач: «Нужно вводить, – скажет, – дистиллированную воду взамен морфия, обмануть рефлекс». И по секрету от Миши станет носить Тасе запаянные ампулы с водой, точь-в-точь морфий. Так пришло избавление – редкий в медицине случай. Потом в рассказе «Морфий» врач Поляков, умерший от наркотиков, скажет: «Других предупреждаю: будьте осторожны с белыми, растворимыми в 25 частях воды, кристаллами. Я слишком им доверился, и они меня погубили…»
Второй раз Тася спасет его от возвратного тифа во Владикавказе, где он окажется с отступающими белыми. Шла эвакуация, армия бежала, а тут – жизнь на волоске. «Болезнь заразная, – мельком глянул на Булгакова военврач, – его надо изолировать». «Куда? – крикнула Тася. – Кто будет ухаживать за Мишей? Я у него – одна!» Ехать было решительно нельзя: «Вы не довезете его до подножия Казбека». Но и оставаться – как? При красных-то? Она ведь прочла уже в газете, что красные в Иловайском изрубили и беженцев, и больных, не успевших уйти с войсками. Такой вот выбор – кругом смерть! Они остались, и эти трое суток без сна (полотенца на лоб, мокрые рубашки, прощания, когда он закатывал уже глаза) Тася запомнит навсегда. Когда на четвертое утро выползет на порог, город будет пуст, лишь ингуши, первыми занявшие его, будут всё еще подграбливать. Вот тогда, обмирая от страха, она и отнесет ювелиру витую, как канат («с палец толщиной»), длинную («два раза обкручивала вокруг шеи») золотую цепь, подарок отца. Рубите, дескать, звено!
Эта цепь спасет нам писателя и в третий раз. Уже – от голода. Рубить ее по куску, по звеньям будут долго. Но чем больше уменьшалась цепь, тем слабее становилась цепь семейная – узы любовные, брачные.
«Зачем тебе солнце?..»
Сколько раз ни прохожу мимо Кремля, столько раз вижу одну и ту же картинку. Вижу как белокаменного Ивана Великого обнимает лапами гигантский, на треть колокольни, доисторический ящер, ползущий вверх – к горящему на солнце куполу. Жуткая картина, если иметь воображение! Так заканчивалась одна из редакций его повести «Роковые яйца», где чудовищные гады, рожденные профессором Персиковым, сокрушив Красную армию, не замерзают на окраинах Москвы от грянувших было морозов, а – врываются в столицу и покоряют ее. Вариант этот он отбросил. Но вычеркните теперь – ну-ка – эту картинку из памяти?!. Тем более что мы-то знаем: иные гады водились тогда в Кремле. И главный – Сталин-Воланд – и спаситель, и губитель Булгакова. Это ведь он, генсек, семнадцать раз смотревший «Дни Турбиных», сначала приманит писателя: «Здорово берет! – заметит про него Горькому. – Против шерсти берет. Это мне нравится!» – а потом почти сотрет. «Наша сила в том, – скажет, – что мы и Булгакова научили на нас работать…»
Булгаков явится в Москву в конце сентября 1921 года. До этого был в Москве несколько раз и останавливался у дяди родного, у брата матери профессора-медика Покровского, прототипа будущей повести «Собачье сердце» (Москва, Чистый пер., 1/24). Однажды прожил у него аж два месяца и даже успел влюбиться в какую-то соседку по переулку, про которую напишет потом в дневнике: с ней «у меня связаны такие важные, такие прекрасные воспоминания моей юности…» И вот – сентябрь 21-го, Брянский вокзал, ночь и всего два фонаря на Дорогомиловском мосту. Так встретила его Москва.
Из рассказа Булгакова «Воспоминание»:«Всё мое имущество помещалось в ручном чемоданчике… На плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его… чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни… Полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты… У меня было пять знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза на стульях и один раз на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар…»
В рассказе он еще хорохорится. На деле ситуация была – труба. Словечко из того еще века. Не было не только жилья – не было денег, работы, еды. И главное – он не знал, где в Москве искать Тасю. Они простились на пристани в Батуми. Его шатало от голода, небо было как «огромная портянка», но он верил: хоть в трюме, хоть зайцем, но уплывет в Стамбул, в эмиграцию. И добавлял: «Но ты не беспокойся, я тебя выпишу…» Она же, продав последнюю ценную вещь, кожаный отцовский баул, уплыла в Одессу, потом поездом – в Москву. Обокрали, конечно, в пути! Довезла лишь подушку – подарок матери Булгакова. Поселилась в студенческом общежитии, в комнате уборщицы (Москва, Малая Пироговская, 18). Кроме подушки у нее была справка из театра Владикавказа, где играла «на выходах» в неумелых еще пьесах мужа (в афишах писалась «Михайловой» – то есть Мишиной женой), но в Москве в профсоюз актерский (без его решения не брали никуда!) не пошла – слишком была оборванной. И вот тогда-то в бесприютность ее на нее и свалился Булгаков – такой же: обрывки носков, дырявые ботинки, обшлага с бахромой и – «лохматая дрянь» полушубка.
Помогла сестра Булгакова Надя, вернее, муж ее Андрей Земсков, он уступил им комнатку в огромном доме бывшего табачного короля Пигита (ул. Большая Садовая, 10). Я писал уже об этом доме в главе о Есенине. В нем обитали и Шаляпин, и Кончаловский, и Суриков, и Коненков, и Фанни Каплан, она с восемнадцати лет жила тут в пятой квартире, а в 38-й, у Жоржа Якулова, Есенин и познакомился с Айседорой. Тася говорила даже, что героиня «Зойкиной квартиры» Булгакова один в один списана с жены Якулова Натальи Шифф. «Рыжая и вся в веснушках, – вспоминала. – Всегда толпа мужчин. Шляпа громадная. Просыпается: “Жорж, идите за водкой!” Выпивала стакан, и начинался день…» Впрочем, в 21-м дом стал и первой «рабочей коммуной», управление перешло в руки жильцов. Оттого и начнутся все беды «быстрой дамочки», как окрестят здесь Тасю.
Беды, кстати, нешуточные. Мариэтта Чудакова, может, лучший знаток Булгакова, спросит потом Тасю, когда было тяжелей: в Киеве в 1918-м, на Кавказе или – уже в Москве? Та ответит: «Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по три дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки». Но – надо знать Булгакова! Он, написавший отсюда: «Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме», уже через месяц сообщал сестре: «Место я имею. Правда… нужно уметь получать и деньги… Но всё же в этом месяце мы с Таськой уже кое-как едим… начинаем покупать дрова. Работать приходится не просто, а с остервенением… Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, потому что вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно… Словом, бьемся оба как рыбы об лед… Таськина помощь для меня не поддается учету… Носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель. Но авось!.. По ночам пишу «Записки земского врача»… Мне приходится осуществлять свою