Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 122 из 139

idee-fixe. А заключается она в том, чтоб в 3 года восстановить норму – квартиру, одежду, пищу и книги…»

Хватался за всё. Месяц служил секретарем в ЛИТО на Сретенке – литотделе Наркомпроса. «Господи! – напишет. – Лито! Максим Горький. «На дне». Шехерезада… Мать». Ему высыпали на газету пять фунтов гороху. «Это вам. Одна четвертая пайка». И – двенадцать таблеток сахарина. «Что продать? – вертел про себя единственную мысль. – Простыня и пиджак? О жалованье ни духу. Простыню продал… Дома – чисто…» Служил в частной газете («валенки совсем рассыпались»); заведовал издательским отделом в каком-то техническом комитете («целый день как в котле»); на месяц прибился актером в бродячую труппу («плата 125 за спектакль, убийственно мало»); а затем с друзьями даже пудру перепродавал («пытали удачу, прогорели»). И снова газеты, журналы, одно время даже «Правда» и надолго – «Гудок», та самая газета, где работали Олеша, Катаев, Бабель и позже – Ильф и Петров (Москва, Вознесенский пер., 7). Цеплялся за жизнь. Один родственник напишет: «Миша поражает своей энергией, работоспособностью… бодростью духа… Он поймает свою судьбу…» А Булгаков в те дни, встретив на бульваре писателя Миндлина, уже развивал ему свою «теорию жизни»: «У каждого возраста, – втолковывал, – свой “приз жизни”. Эти “призы” распределяются по жизненной лестнице – всё растут, приближаясь к вершинной ступени…» За очередным «призом» он и приехал в Москву. Но знал ли, что главный приз, Тасю, здесь и потеряет?..

«Счастлив только тогда, – писал из коммуналки в доме Пигита, – когда Таська поит меня горячим чаем». Удивлялся ей: «Ты живешь в тяжелейших условиях и даже не жалуешься на нечеловеческую жизнь!» Она отвечала: «Я живу, как ты». И – бежала греть воду на кухню. Он, когда писал по ночам, любил, чтобы она сидела рядом с шитьем и носила тазы с водой: «Скорей, скорей горячей воды!» – кричал, ибо у него холодели руки и ноги. Условий, разумеется, никаких, квартира – страшней атомной войны! За стенкой милиционер с крикливой женой, какой-то хлебопек, Дуся-проститутка (когда к ним стучали – «Дуся, открой!», Тася, стыдясь, пищала из-под одеяла: «Рядом!»), и Аннушка Горячева по прозвищу Чума, та, которая и прольет подсолнечное масло в его будущем романе. «Я положительно не знаю, – писал Булгаков в дневнике, – что делать со сволочью, что населяет эту квартиру». «Призы» же на «жизненной лестнице» его были пока просто ничтожны: брюки на шелковой подкладке – очень гордился ими – да какой-то будуарный гарнитур: «Я купил гарнитур мебели шелковый, – напишет Наде, – вполне приличный… Что дальше, не знаю. Но если не издохну как собака… куплю еще ковер…» Хотя хрустальной мечтой была, конечно, квартира – пята его ахиллесова. «Каким-то образом в центре Москвы не квартирка, а бонбоньерка, – писал о Зине Коморской, жене приятеля. – Ванна, телефончик… котлеты на газовой плите… С ножом к горлу приставал я, требуя объяснений, каким образом могли уцелеть эти комнаты… Ведь это сверхъестественно!! Четыре комнаты – три человека… Ах, Зина, Зина! Не будь ты замужем, я бы женился на тебе… Зина, ты орел, а не женщина!..» За Коморской, хозяйкой «бонбоньерки» (Москва, Малый Козихинский пер., 12), настойчиво ухаживал. Позвонит, назначит ей свидание, выманит на улицу, а потом вместе приходит к ней домой и, распушив глаза, говорит ее мужу: «Вот шел, случайно Зину встретил…» Тасю даже не знакомил с Коморскими и тогда и предупредил ее: «Имей в виду, если встретишь меня на улице с дамой, я сделаю вид, что тебя не узнаю!» Шутил, наверное, шутил. Но когда решил пойти к Коморским встречать 1923-й год, та же Зина вдруг сурово спросила: «У тебя жена есть?» Он оторопел: «И даже очень есть». – «Вот и приходи с женой, а один больше не приходи…» Так Тася в своем единственном черном платье – крепдешин с панбархатом – впервые попала в дом Коморских. Впрочем, по-настоящему Булгаков завидовал, когда уже ворвался в литературу, не Катаеву или Олеше, кого Тася деликатно подкармливала («У Булгаковых всегда были щи, которые его милая жена наливала по полной тарелке», – напишет потом Катаев), нет – Алексею Толстому, «трудовому графу», кого звал про себя «грязным и бесчестным плутом», – тот только что вернулся из эмиграции. Этот жил то ли у писательницы Крандиевской, матери своей жены (Москва, Хлебный пер., 1), то ли – у вечного друга своего актера Радина (Москва, ул. Малая Дмитровка, 25). Но везде жил – «толсто и денежно». Булгаков бывал у него: белье крахмальное, лакированные туфли, аметистовые запонки, парфюм. У Толстого была уже дача под Москвой, а зимой граф планировал жить в Петрограде, где «под него» спешно отделывалась квартира. Вот Толстого он и позовет в мае 1923 года «на ужин», но, разумеется, не в коммуналку с Дусей-проституткой – к Коморским, в ту самую бонбоньерку.

О, эту «эпическую картину» опишет потом в «Театральном романе»! Я лично помню, что среди криков, парижских баек, пьяных поцелуев через стол, клубящегося над бутылками дыма Булгаков вдруг нащупал ногой под столом что-то скользкое и мягкое и – понял: боже мой, да это же кусок упавшей осетрины. И черт с ним! Ведь голода уже не было, и холода не было, и он был – ура, ура! – уже писателем. За столом ведь сидели Пильняк, Лидин, Соколов-Микитов, Андрей Соболь (он жил в этом же доме), писатель Слезкин, тот же Катаев с Олешей и Зозулей и какой-то литератор Потехин, кого никто и не помнит ныне. Женщин вроде бы не было, была одна Тася в своем «панбархате» – Зина заболела, и кому-то надо было хозяйничать. «Толстому в рот смотрели, – вспомнит потом Тася. – Мне надо было гостей угощать. С каждым надо выпить, и я так наклюкалась, что не могла по лестнице подняться. Михаил взвалил меня на плечи и отнес на пятый этаж домой…» В тот вечер, кстати, Толстой и скажет Булгакову, слегка приобняв: «Жен менять надо, батенька. Менять. Чтобы быть писателем, надо три раза жениться…» А тот, поняв «с удушающей ясностью», что такой «писательский мир» ему решительно не нравится, запишет: «Среди моей хандры и тоски по прошлому… у меня бывают взрывы уверенности и силы. И я… верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю». Та, детская еще, «сатанинская вера» в себя! Он и станет сильнее всех. Через год выйдет его «Белая гвардия», а скоро само Политбюро, словно ему делать нечего, семь (!) раз будет заседать по его поводу. По поводу книг его, пьес. А 18 апреля 1930 года, в самую Страстную пятницу, в доме Булгакова раздастся телефонный звонок. «Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить…» Всю Москву облетит слух об этом. Но Алексею Толстому, будущему академику, лауреату трех Сталинских премий, всё равно будет завидовать. Ведь Толстой не только станет бывать в Кремле (как депутат Верховного Совета, да и запросто – в гостях у Ворошилова, у Генриха Ягоды), но будет встречаться со Сталиным, чего Булгаков после звонка вождя хоть и тайно, но желал. Это – правда! Он и Тасе, давно оставленной им, не преминет похвастаться и как бы между прочим скажет: «Знаешь, я со Сталиным разговаривал». Она, единственная из жен его, кажется, не подпрыгнет от радости – испугается за него: «Как? Как же это ты?» – «Да вот, звонил мне по телефону, – ответит. – Теперь мои дела пойдут лучше…» Имел в виду всё то же: работу, деньги и, конечно, квартиру.

Но начиналось всё это, повторю, в 1923-м. Через год настигнет его слава – выйдут синие книжки журнала с «Белой гвардией», про которую Волошин, поэт, тогда же напишет: эту вещь «как дебют начинающего писателя… можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого». Будет иметь в виду другого, разумеется, Толстого – Льва. Да, через год настигнет Булгакова слава, и ровно через год он разойдется с Тасей. Уходя, поможет Тасе переехать в квартиру того же дома на Большой Садовой, но в коммуналку получше. Соседей поменьше, комната побольше. Правда, окно в ней будет упираться прямо в стену напротив. Грустная такая символика! В комнату ее никогда не будет заглядывать солнце, вот ведь какая штука! Съемщику квартиры, некоему Артуру, Тася скажет однажды об этом: солнца не вижу! Тот, который выселит ее потом вообще в подвал, откровенно хмыкнет и – это невозможно придумать нарочно! – бросит как бы между прочим: «А зачем тебе солнце?..» И правда – зачем?..

«Всё дело в женах…»

«Мне кажется иногда, – скажет Булгаков, – что я стреляю из какого-то загнутого ружья. Кажется, прицелюсь, думаю – попаду в яблочко… Бац! И не туда. Не туда…» Имел в виду цензуру, не увидевшие света романы и пьесы свои. Но вот о чем подумалось: не меньше, рискну сказать, он ошибался и с женщинами. Прицелится – бац! – и не туда. Не спешите спорить – выслушайте! Уж если мы «подвесили» ружье, хоть и с кривым дулом – оно ведь, как сказал другой драматург, должно же выстрелить!..

16 октября 1941 года. В Москве – паника. Немцы под Крюковом. Люди покидают столицу. На вокзалах просто свалка: тюки, чемоданы, вопли. И посреди апокалипсиса – трое: женщина и двое мужчин. Один в вагоне, вместе с ней, с дамой в куньей шубке, другой, «седеющий и милый», на перроне – у окна. Тот, что в вагоне, известный поэт, просто прожигает «шубку» ревнивыми взглядами, а другой, за стеклом, – как раз улыбается и что-то беззвучно говорит. «И коготочком стукала она // В холодное окно. // А я все видел, – напишет поэт в стихах. – Все медлили они, передавая // Друг другу знаки горя и разлуки: // Три пальца, а потом четыре и // Кивок, и поцелуй через стекло. // И важно он ходил, веселый, славный друг мой, словно козырь…»

Так прощались (расшифруем этот белый стих) поэт Луговской, его ближайший друг – генсек Союза писателей, действительно «козырь», Фадеев и – Елена Булгакова. Последняя жена Мастера, писателя, умершего, считайте, просто вчера – чуть больше года назад. Все трое на вокзале, два сорокалетних друга и пятидесятилетняя уже дама – любовники! Генсек Фадеев – бывший любовник Булгаковой, поэт Луговской – нынешний… И башмаков еще не износила, как сказал бы третий драматург – сам Шекспир. Имели ли ее любовники отношение к живому еще Мастеру, к Булгакову? Да. С Луговским Булгаков был знаком с 1925 года – встречались мимолетно. А Фад