Мы примысливать не будем. «Жизнь, – согласимся с Булгаковым, – куда хитрее на выдумки самого хитрого выдумщика». Будем помнить главное: что отчество его романной Маргариты было Николаевна, как и у Таси, единственной венчанной жены его. Сами мотивы романа четко навеяны «Фаустом» Гете, а оперу «Фауст» он только с Тасей слушал почти десять раз. И что юный де Ла Моль в романе Дюма, преследуемый толпой, жаждущей его убить, прорывается в Лувр, влетает в спальню королевы Марго и, оставив кровь на коврах, бросается к ее ногам. «Вы королева… спасите же меня!» Марго – это женщина, как верно пишет Яновская, которая «спасает»! А кто реально спасал Булгакова, и не докладными в НКВД, – мы с вами знаем уже…
Королева по имени… Тася
Маргарита – это Тася. Не мои слова – так напишет Яновская. Правда, потом почему-то отступится от этого утверждения… Яновская найдет Тасю в Туапсе, где та доживала свой век. Два дня будут сидеть в ресторане, бродить вдоль моря и разговаривать и вспоминать. Не знаю, расскажет ли Тася Яновской, что в романе о Мастере узнала их село Никольское, где он работал когда-то врачом, то «адское место» с одинокой осиной у мостика, на которой хотелось повеситься? Что в романной Маргарите, бесстрашной «стрелой» прыгавшей в воду, узнала себя, смело нырявшую в Волгу «головкой», что так восхищало когда-то Мишу? А однажды, там же, в Туапсе, когда Тася в своей однокомнатной квартирке будет сидеть на тахте, покрытой чудом уцелевшим с тех еще времен ковром, Яновская вдруг с предельной ясностью поймет: Тася всё еще любит своего писателя. Поймет из-за жеста, из-за мелочи, когда та каким-то гибким движением, с бессознательной нежностью вдруг проведет ладонью как раз над ковром. Яновская пишет: она просто обомлела от догадки: любит. «Всегда любила самоотверженно и страстно, – напишет о Тасе, – от юных лет до старости…» Любила, и – никогда не простит. Любила и потому – давно простила всё. «“Маргарита?” – тихо ахнуло во мне, – пишет Яновская. – Неужели она была его Маргаритой?..»
Тася, Татьяна Николаевна, уехала из Москвы, из своего подвала на Садовой, в 1936-м, когда после третьего брака Булгакова прошло три года и надежд на возвращение мужа не осталось. Ни разу не дала ему знать о себе, отгородилась от всех, решила никогда и ничего не рассказывать про них: ни про белую карету, в которой ехали после венчания, ни про единственную пощечину, которую влепила ему незадолго до развода. Уехала в Черемхово, под Иркутск, к врачу-педиатру Саше Крешкову из их давней с Мишей компании. Везла в Сибирь (декабристка!) письма Миши, фотографии да переписанную от руки статью о нем в восьмом томе Советской энциклопедии. Гордилась им. Переписала статью потому, что отдельные тома не продавались, а всю энциклопедию купить было не по деньгам. У него были премьеры, рестораны, курорты на юге, где расхаживал весь в белом, умопомрачительные приемы в американском посольстве, на которых был на равных не просто с Мейерхольдом и Таировым, но – с Ворошиловым, Кагановичем, Бухариным, а у нее – больничка при шахте, где была медсестрой, тоже белые, но халаты, бессонные дежурства, матерок больных на перевязках и вечная усталость. Крешков ревновал ее и больше всех – к Булгакову («Ты до сих пор его любишь!..») и однажды, когда она уехала в Москву, порвал и выбросил все ее письма и фотографии. Даже – статью из энциклопедии. Это случилось в 1940-м, когда она узнала, что Миша умер. Кинулась на вокзал, конечно, но даже на кладбище опоздала. Иркутск ведь. Навестила в Москве лишь сестер Булгакова. Те и сказали ей, что умер он в Прощеное воскресенье, что перед смертью искал ее, что, умирая, кричал от боли, но, когда мог говорить, сказал пасынку Сергею: «Ты слышал про Диогена? Я хотел жить и служить в своем углу. Я никому не делал зла…» Тася, услышав рассказ, промолчит, даже не расплачется, лишь погладит посмертную маску его, кстати, совсем непохожую. «А мне, – признается сестрам, – не о ком заботиться. Мужу помогаю. Делаю всё, что требуется от жены. Но ради Миши готова была отдать жизнь…»
Через несколько лет, разойдясь с Крешковым, распишется с Давидом Кисельгофом, адвокатом, но тоже из общей их с Мишей компании. Словно всё хорошее для нее было там. Она ведь часто бывала с Мишей и у Крешковых на Малой Бронной (Москва, ул. Малая Бронная, 32) и у Кисельгофа в Скатертном (Москва, Скатертный пер., 25). Смешно, конечно, ныне, но Давид Кисельгоф был единственным, к кому ревновал когда-то Тасю ее Миша. Теперь им было под пятьдесят. Они уедут в Туапсе, где у моря она и похоронит Давида. А 10 апреля 1982-го соседи Таси заметят дым, выползавший из-под ее двери. Когда однокомнатную квартиру взломают, увидят прогоревшую на плите кастрюлю. И рядом, в лужице крови – Тасю…
Ермолинский напишет потом сначала про третью жену, про Лену, что она до старости сохранила страсть к нарядам и Булгаков воистину и после смерти оказался для нее «золотым автором» (только архив его продала за 29 тысяч), а после, короче, куда короче, – и про Тасю.
Из воспоминаний Сергея Ермолинского:«Бедный Миша! Он как-то лишь мельком обмолвился… о Татьяне Николаевне. Но я убежден, она продолжала жить в нем потаенно – где-то в глубине, на дне его совести – и как ушедшая первая любовь, и как укор… Он ждал ее, мучаясь и стыдясь, плохо скрывая это от нас. Не знаю, пришла бы она, если бы была в эти дни в Москве? Она исчезла из его жизни незаметно и никогда, ни единым словом не напомнила о себе. Он так и не узнал, где она и что с ней. Ее обида была горше обыкновенной женской обиды, а гордость – выше всякого тщеславия… Я понимаю боль моего умирающего друга, когда он вспоминал о Тасе Лаппа…»
Это он про ту последнюю просьбу Булгакова перед смертью – позвать Тасю. Не нашли… И он – отвернулся к стене и умер. Кстати, Тася, отвечая Ермолинскому из Туапсе, напишет: «Я у него была первая сильная и настоящая любовь (на склоне лет уже можно обо всем сказать). Нас с ним связывала удивительная юность. Но теперь, – закончит одним словом, – поздно…» А ведь этим же – «поздно» – закончит свой роман и писатель. Мастер в романе, выйдя из дома умалишенных, помните, шепнет Маргарите: «Поздно. Ничего больше не хочу, кроме того, чтобы видеть тебя… Бедная, бедная…»
Бедная Тася, «строгая, спокойная, красивая старуха», успеет перед смертью раскрыть тайну разрыва с Булгаковым. Напишет Девлету Гирееву, автору книги о нем: «В разрыве с ним я сама виновата, по молодости я не могла простить ему увлечения… другой женщиной. Как сейчас помню его просящие глаза: “Тасенька, прости, я всё равно должен быть с тобой. Пойми, ты для меня самый близкий человек!” Но… уязвленное самолюбие, гордость и… я его, можно сказать, сама отдала другой»… И еще – успеет прочесть роман о Мастере и о его женщине-мечте – о королеве. Это точно известно. Неизвестно другое: встрепенулась ли, ахнула, дернулась ли лететь, как всегда летела на зов его, когда прочла в последнем романе мужа его молодой, радостный, зажигающий клич? Тот самый, помните: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви?.. За мной, и я покажу тебе такую любовь!..»
Обыкновенный небожитель, или Голгофа Бориса Пастернака
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью – убивают,
Нахлынут горлом и убьют!
От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез.
Начало было так далеко,
Так робок первый интерес.
Но старость – это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез.
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
Пастернак Борис Леонидович (1890–1960) – крупнейший русский поэт ХХ века. «Не будем трогать этого небожителя», – сказал о нем Сталин и вычеркнул его имя из списков на арест. Марина Цветаева «небожительство» его подтвердит: «Поднимете голову ввысь, – скажет Пастернаку, – там Ваши читатели…» И незадолго до своей смерти, перейдя с ним на «ты», доскажет: «Тебя никакие массы любить не могут. Пожрут они тебя…» Так и случится!
Хоронили не человека – эпоху. Все запомнят всё. Но ни современники, ни нынешние биографы – никто не заметит невероятного, неслыханного факта: поэта, чье имя знал весь мир, нобелевского лауреата, уложили в гроб в старом, отцовском еще, костюме. Лучшего не нашлось, лучшего просто не было…
«Всю жизнь я быть хотел, как все», – сказал он в стихах. И представьте – был! Правилом сделал это. Зимой ходил в валенках и белых варежках, осенью в простецкой кепочке, резиновых сапогах и дешевом китайском плаще «Дружба» – были такие тогда. А для парадных выходов в театр, в ЦК КПСС надевал единственный приличный костюм, присланный ему после кончины отца, знаменитого художника. В нем и похоронили его. И то сказать: тоже «парадный выход» – предстать пред небесами! Поважнее, чем перед каким-то ЦК! Нет, нет, он не был коммунистом. Но жена его, стоя у открытой могилы, всё хотела крикнуть: «Прощай, настоящий, большой коммунист, ты жизнью доказал, что достоин этого звания». Не крикнула – удержалась. Хотя имела в виду это: желание быть, как все. Трудно поверить, но, когда после смерти Маяковского его стали «двигать» на место первого поэта (кто бы отказался от такой чести?!), он пожаловался самому Сталину. Письмо это откопали в архивах, и мы прочли: он не хотел быть «официальным поэтом СССР» – хотел, как написал вождю, «работать по-прежнему, в скромной тишине». Как человек обыкновенный! И когда через много лет, в 1949-м, Сталину доложили, что арест Пастернака и необходим, и подготовлен, вождь, говорят, тогда и вычеркнул его из списка: «Не будем трогать этого небожителя».
Небожитель – это точно! Такому на земле и впрямь немного надо…