Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 126 из 139

Завтра вам на виселицу, не правда ли?..»

Умер в полночь. Еще живы те, кто помнит это. Иные, возможно, читали, что наутро на его даче зацвела вишневая аллея, посаженная им. Намёк? Последний дар «небожителя»? Неведомо. Но все ли помнят, что он и родился в полночь? Причем 29 января, день в день, через пятьдесят три года после смерти Пушкина. Словно кто-то передал эстафету рифм, строчек! «Буря мглою небо кроет…» – написал Пушкин. А Пастернак будто подхватил: «Мело, мело по всей земле, во все пределы. // Свеча горела на столе, свеча горела»…

Свеча хоть одна, да горела в ту ночь на втором этаже в центре Москвы, в чудом уцелевшем доме купца Веденеева (Москва, ул. 2-я Тверская-Ямская, 2). Там, за окнами, ныне пластиковыми, в квартире из шести комнат и родился поэт – «цыганенок», как прозвали его. Биографы, разворошив архивы, нашли недавно: род Пастернаки вели аж от дона Исаака Абарбанеля, испанского теолога XV века и толкователя Библии. Но на Тверской жила уже просто семья интеллигентов. Отец, художник, академик живописи, с вечно белым отложным воротничком, и мать поэта – пианистка, в двадцать два года профессор Императорского музыкального общества. Отец дружил с Левитаном, Серовым, Врубелем, Рахманиновым, потом и с самим Толстым. А мать в тринадцать лет так выступила на одном из концертов, что Антон Рубинштейн, подхватив девочку на руки, поднял ее над сценой и, расцеловав, крикнул: «Вот как надо играть!» Через четыре года о ней напишут книгу: «вундеркинд»! Будет играть, и не однажды, в Колонном зале Дома союзов, а в 1927-м в эмиграции сядет за рояль лично с Эйнштейном, семья подружится с ним в Германии. Впрочем, публичные концерты прекратит давать еще в Москве и – в одночасье. В тот вечер, играя Вагнера как раз в Колонном зале, узнает в перерыве: оба сына заболели, температура под сорок. И что вы думаете? Прервав концерт, плюнув на публику, она кинется домой с одной мыслью: пусть выживут оба и, если выживут, она – так поклялась на бегу – никогда не выйдет на сцену. И, говорят, не вышла…

В одночасье порвет с музыкой и Пастернак. Вывалится как пьяный из дома на Глазовском, где у музыканта и дирижера Кусевицкого (Москва, Глазовский пер., 8) жил в то время великий Скрябин, и в вечерних сумерках, не замечая повозок, телег, пролеток, будет, как в безумии, по нескольку раз пересекать каждую улицу. «Смерчом с мостовой», – как напишет в стихах. Ему, девятнадцатилетнему, Скрябин, кумир, только что сказал: музыка – истинное призвание его. А он, выскочив на улицу, решил: он рвет с музыкой навсегда. Станешь тут пьяным! Он сыграл Скрябину две свои прелюдии и сонату. Тот обомлел. О способностях, сказал, говорить нелепо, налицо «несравненно большее», ему дано в музыке «сказать свое слово». Но, выскочив в сырую ночь, Пастернак твердо решил: с музыкой кончено! Нет, видимо там, на небе, музы, покровительницы искусств, не просто ссорились – дрались за него. Ведь он хотел и мог стать художником: его рисунки и ныне хранятся в музее. Бросил – увлекся музыкой. Учась в университете, бегал в консерваторию, занимался и оркестровкой, и контрапунктом с самим Глиэром. Мучило отсутствие абсолютного слуха – способности узнавать высоту любой взятой ноты. Скрябин успокоил: это неважно, для композитора даже необязательно. Но приговор себе станет строже. «Это был голос требовательной совести, – напишет Пастернак про ту ночь, – и я рад, что этого голоса послушался». Потом так же порвет с философией, хотя в Марбурге, в университете, куда поедет доучиваться, и Коген, и будущее светило философии Кассирер – все советовали ему остаться и преподавать. «Вы нашли золотую жилу, – кричал ему Кассирер, прослушав его реферат. – Теперь надо лишь работать!..» И намекал на докторантуру, на феерическую карьеру в науке. Но ему уже не надо было и этого. Другу в Москву сообщил, что именно в день защиты реферата написал сразу пять стихотворений. Нет, все-таки абсолютный слух у него был! Иначе не услышал бы истинного призвания своего, не понял бы, что миссия его все-таки поэзия, а стихия – стихи.

Кстати, там же, в Марбурге, где он даст «отставку» философии, ему дала отставку первая любовь его, девушка, которую он пять лет, еще с гимназии, просто обожествлял. Имя ее – Ида Высоцкая. Она, обитавшая чуть ли не в замке в центре Москвы, была одной из богатейших невест города. Так вот, в старости она скажет вдруг: «Боря был робким мальчиком». Что имела в виду – неведомо. Возможно, вечное преклонение его перед женщинами. Такого любая могла брать голыми руками. И – брали. А он лишь дорисовывал избранниц, «прихорашивал» их в воображении. Поэт! И кстати, женщины, любившие его, как те музы на небе, едва не дрались из-за него. Да, да! Исключением стала как раз Ида – она почти единственная откажет ему.

Он влюбился в нее, когда понял: он во всем должен быть первым. Детство его и на Тверской, и в Оружейном переулке, куда переехала семья (Москва, Оружейный пер., 42), было, в общем-то, обычным (гербарий, пианино, игры в индейцев). Дом в Оружейном был необычным – это да! И жаль, что его снесли в 1976-м, ведь сюда к его отцу приходили и Рубинштейн, и Левитан, Нестеров, Ге , даже Лев Толстой – Леонид Осипович делал иллюстрации к его романам. Толстой, говорят, и сказал отцу Пастернака: «А знаете, вот я смотрю на Вас, и мне ужасно нравится нравственная высота, на которой вы стоите!..» Может, потому и в Боре возникнет, и уже навсегда, непреодолимое желание первенствовать. Быть первым учила его первая, еще до гимназии, учительница – Екатерина Ивановна Боратынская, детская писательница, к которой его возили в знаменитый дом графов Шереметевых (Москва, ул. Воздвиженка, 8). В тот дом, где когда-то жила легендарная крепостная актриса Жемчугова, где бывали поэты Жуковский и Кольцов, где навещал Боратынскую тот же Толстой и где в полутемной клетушке меблированных комнат, пахнущей книгами, кипяченым молоком и строгой чистотой, она учила Борю азам, даже тому, «как сидеть на стуле и держать ручку с пером». Первенствовать учился на детских елках в доме Валентина Серова, художника (Москва, ул. Волхонка, 9), на рисовальных вечерах Поленова (Москва, Кривоколенный пер., 11), куда его водили родители и куда на несколько дней переберется жить вся семья Пастернаков в страшные дни 1905 года, и конечно – среди детей в доме Штихов, друзей семьи (Москва, ул. Мясницкая, 22). Он ведь даже в морской бой ненавидел проигрывать – белел как полотно и убегал. Хотел быть первым. Из-за этого, к слову, до конца дней возненавидел еврейство свое, ставящее его в неравное положение со сверстниками. Когда подали документы в гимназию, то, несмотря на ходатайство городского головы, самого князя Голицына, директор гимназии отрезал: «Ничего не могу сделать. На триста сорок пять учеников у нас уже есть десять евреев, что составляет три процента, сверх которых мы не можем принять ни одного». И дал совет поступать через год уже во второй класс. Он так и сделал и, поступив в 5-ю московскую гимназию, где, кстати, учились и поэт Владимир Соловьев, и художник Фаворский, и философ Ильин, и «вражий друг его» – Маяковский, окончил ее (Москва, ул. Поварская, 1/2) с золотом. Медаль, впрочем, не сохранилась – он пустит ее в дело, о чем я еще расскажу, но она давала право ему, еврею, поступать в университет. Его тоже окончит с отличием, но за дипломом кандидата философии уже не пойдет, тот так и останется пылиться в архивах МГУ. Думаете – вызов, жест? Нет! Просто он был уже поэт, а поэтам – зачем им дипломы?..

Я, впрочем, забежал вперед. Ибо со школьной латыни да геометрии и началась его любовь к Высоцкой, к девушке в «тончайшем пеньюаре», к этой «отпетой слепой», как напишет. Его, первого ученика, попросили натаскать ее к очередным экзаменам, а он – влюбился. И любил, повторю, годы. Он жил в то время с родителями уже на Мясницкой, в «самом теплом месте земного шара», как назовет потом это гнездо, – отцу дали служебную квартиру на четвертом этаже угловой ротонды Училища живописи, ваяния и зодчества (Москва, ул. Мясницкая, 21). Детство, отрочество, юность, с четырех лет до двадцати проживет он здесь. И с круглого балкона ротонды, и ныне висящего над улицей, видел, как по Мясницкой шла перед ним сама история. В 1894-м по ней, под бешеный звон колоколов, торжественно пронесли прах Александра III, а в 1905-м, напротив, в жуткой тишине (!), так что хотелось закричать, несколько часов подряд (!!), в шеренгах по десять (!!!), шли и шли колонны рабочих, провожая в грозной немоте открытый гроб убитого Баумана – революционера. Да, взрослел на Мясницкой! А Высоцкая, любовь его, жила, считайте, в двух шагах, но росла почти в замке – в фамильном особняке богатейших чаеторговцев. Башенки, толстые стены, окна, как бойницы, вестибюль со стадион. Здание и ныне стоит у Чистых прудов (Москва, ул. Огородная Слобода, 6), в нем поместится потом и какой-то клуб, и Общество старых большевиков, и даже на десятилетия – Дом пионеров и октябрят с его кружками, студиями и секциями. Замок, одно слово! А там, где замок, там – принцессы, там тайны, шорохи, шепот и, разумеется, какое-то «иллюминованное мороженое»; его поэт не раз помянет и в письмах, и в ранней прозе, и даже в романе «Доктор Живаго». Цела еще лестница замка, по которой он врывался сюда с диким, ликующим взглядом, с ранцем за плечами, где меж учебников лежал Кант или Бергсон. Живо еще старинное зеркало с отставшей амальгамой на втором этаже – в него, возможно, смотрелась Ида. Я не нашел лишь Желтого зала, где на окне лежал скомканный батистовый платочек, которым она вытерла тогда руки, липкие от шоколада, орехов и мандаринов. В Желтом зале Высоцкие устраивали для дочерей вечеринки, игры, танцы. Здесь, например, встречали Новый, 1912 год. Пастернак запомнит и стол в розах, и «электричество в хрустале», и тихий вальс, и пастилу, которой наперебой угощали Иду друзья. Именно тогда он возьмет платок ее, забытый на окне, и украдкой вдохнет запах его, отчего ему станет холодно до головокружения. Платок тоже войдет в роман. Помните: «Платок издавал запах мандариновой кожуры и разгоряченной ладони ее, одинаково чарующий. Детски наивный запах был, как слово, сказанное шепотом в темноте»…