С.-Петербург, ул. Рубинштейна, 23), и «попался». Да, ему всё у них не понравилось: в квартире не было ни одной книги, сама Женя помогала отцу в рыбной лавке, которую тот открыл при НЭПе, – но семья Жени и особенно брат ее, надавив на поэта, «вложит» ее руку в его ладонь. Там он и распишется со своей «гулюшкой-калевушкой». А кольца отольет в Москве из школьной медали. Сам выцарапает на них: «Боря и Женя». Свадьбы не будет; поэт в квартире на Волхонке, ставшей уже коммунальной, просто посадит Женю на плечи и понесет на кухню (где шипели уже пятнадцать примусов) знакомиться с соседями. В такую вот любовь долго будет играть! Ей нравилось, что он сам ставил самовар и так колол дрова и топил печь, что можно было залюбоваться. Он же с диким наслаждением следил, как она, лежа на тахте с книгой и не читая ее, улыбалась чему-то в потолок. Может, о славе своей думала – славе художницы. Ведь когда на гонорар от его стихов они закатили пир на Волхонке, когда на стол выставили даже лиловое богемское стекло (баккара уехало с родителями в Берлин, в эмиграцию), когда явились Асеев, Маяковский, друг Локс и даже Миша Штих, который уже ничем, кроме еды, не заинтересовался, Женя вдруг громко сказала: она огорчена сменой фамилии. «Я так просила Бореньку, чтоб он принял мою, девичью». То есть – Лурье. На что поэт, сидя в кресле, с натужным смехом бросит: «Я ей сказал напрямки, что уже кое-что напечатал за своей подписью. А она – всё свое!..» Но если серьезно, то и тахта вместо хлопот по хозяйству, и интеллигентные перепалки на людях лишь ускорят разрыв. Она недооценит его и переоценит себя как художницу. К Цветаевой тоже ревновала, но больше и неуступчивей – к его успеху. Соперничество самолюбий, слегка прикрытое флером любви!..
С Цветаевой всё было иначе – виртуальней. А в жизни именно с ней он умел исчезать, как никто. Только что был, и глядь – нет. Дважды провалится как сквозь землю: сначала в Москве, потом – в Париже. Первый раз исчез в 1922-м у Новодевичьего монастыря. Шел с Цветаевой в толпе за гробом Скрябиной, жены композитора. Говорили о стихах, о друзьях. А у могилы, оглянувшись, Марина его уже не нашла. Исчез. Через месяц Цветаева уедет в эмиграцию. А еще через месяц он, прочитав ее «Версты», заочно влюбится в нее. «Дорогой, золотой мой поэт, – напишет вдогонку. – Простите. Я не знал, с кем рядом иду…» Так начнется их бешеный роман в письмах, который будет длиться ровно столько, сколько он будет женат на Жене. «О, как я Вас люблю, Марина! Как хочется жизни с Вами!» Она ответит: «Вы единственный, за кого бы я умерла», – и напишет, что хочет от него сына. Сын к тому времени у него уже был – от Жени. Но поэт почти сразу станет рваться к ней, в Париж. Речь пойдет даже о дне отъезда. Да, хорошел в кипятке, но до какого же кипения доводил любящих? То в сотый раз клянется в любви к жене, а то советует ей влюбиться в кого-нибудь. То пишет, что никому не отдаст ее, даже смерти, а то заявляет, что любовь его с Цветаевой – «мир, большой и необходимый». Любил обеих? Кажется, так. Играл с обеими. Ибо жене вдруг сообщит и про какую-то женщину в окне напротив, «невозможную красавицу», с которой ничего нет еще, но которая каждое утро умывается и не видеть ее, «всю крупную, золотисто-темную», нельзя. А Цветаевой, которая вся жила уже его приездом, вдруг признается про еще одну, про новую любовь: «Боюсь влюбиться, боюсь. Сейчас мне нельзя…» Что это: наивность, прямота, честность тупая? Или действительно не любовь – чистая «литература»? Не знаю. Но обе, и Марина, и Женя, устанут, разочаруются в нем, в единственном, кто и был вершиной этого странного треугольника!
Последней попыткой вернуть Пастернака станет для Цветаевой его приезд в Париж в 1935-м. Он придет к ней из отеля, в котором остановится (Париж, бул. Сен-Жермен, 143), в какое-то кафе, где Цветаева после нервного разговора станет язвить над его верой в колхозы. Вот тогда он вдруг встанет: «Пойду куплю папиросы». Выйдет из кафе и не вернется – исчезнет! Она назовет его за это «нечеловеком», но добавит: «только такие и пишут такое»! Хотя всё, кажется, было проще: в Москве его ждала уже вторая жена – горячо любимая Зина… А последней попыткой вернуть его уже Жени станет отчаянное, забывшее гордость письмо ее, где она криком будет кричать: «Почему этот кошмар въехал в мою жизнь. Помоги. Спаси меня. Пусть Зина вернется на свое место!..» Зина – это Зинаида Еремеева-Нейгауз, из-за которой он едва не кончит самоубийством, будущая Лара «Доктора Живаго». Романа, который под разными названиями он фактически писал всю жизнь.
По сути, романа его прошлых и даже будущих еще романов.
Рецепт от поэта
Он всегда был ребенком, да еще – в «непроходимом лесу». Так скажет о нем Эренбург. А Ахматова, когда Пастернаку было уже пятьдесят, проводив его до дверей, улыбнется: «Ему вечно четыре с половиной года…» Скажет это в октябре 1941-го, когда Москву вот-вот, казалось, сдадут немцам, но когда Пастернак как раз весь вечер шумно и весело хвастался, что из винтовки на занятиях стреляет лучше всех. «Почти всегда в цель!..» – изумлялся на себя…
«Война всех поставила в строй, – написал в изданном недавно дневнике В.Я.Кирпотин, чиновник от литературы. – Умелые шагают, чеканя шаг. Пастернак и тут индивидуалист. В стороне тренируется в повороте – налево. Слышно, как сам себе считает: “Раз, два – кругом!”». Ну не дитя ли? Он и зажигалки на крыше своего дома сначала тренировался тушить. Небо в прожекторах, сверху летят бомбы, а он в брезентовых рукавицах гигантскими щипцами энергично зажимает воображаемую зажигалку, идет к краю и делает вид, что кидает ее во двор. «Туши там, внизу!» – кричит, как положено по инструкции. А ведь два не воображаемых – реальных фугаса угодило в дом писателей в Лаврушинском. Поэт как раз жил на последнем этаже, «с выходом к звездам», как шутил. Небожитель, мог ли он обитать где-нибудь внизу?..
К тому времени наше «взрослое дитя» уже пыталось покончить с собой, тонуло в бурю на уральском озере, могло реально получить пулю в 1937-м, но самым страшным считало все-таки 1941-й. Правда, 1941-й Пастернак назовет потом и самым счастливым. Поверит, что в войну отомрет всё ложное, а всё истинное – воспрянет. Поймет: тюрьма не внутри него – снаружи. Это он жил за решетками иллюзий, веры в социализм, в нового человека. Поймет – и найдет себе спасительное «окошечко в тюрьме».
«Все мы стали людьми лишь в той мере, – напишет, – в какой любили и имели случай любить». Но у поэтов и в любви всё необычно, всё несет какой-то знак свыше. Руку первой жены Пастернаку вложил в ладонь его друг. На трамвайной остановке, помните? А через семь лет, в 1928-м, и тоже на какой-то трамвайной остановке, к нему подойдет женщина и, краснея от смущения, пригласит в гости: «И я, и муж поклонники ваши!» Звали ее Ирина, ей было тридцать пять, она была женой известного уже философа Валентина Асмуса. Так вот, поэт, придя к Асмусам, и встретит там будущую Лару из «Доктора Живаго» – красавицу Зину, тоже бывшую к тому времени замужем и тоже за довольно известным человеком – за пианистом Генрихом Нейгаузом.
Полуитальянка, дочь русского генерала (по другой версии – жандармского полковника) Зиночка Еремеева была влюблена в музыку, и только потому – в мужа. Нейгауз, профессор консерватории, вытворял за роялем «такое», что она, начав с робких уроков у него, не заметила, как оказалась замужем за ним, как родила двоих детей, хотя ее пятый палец (смешно!) он сразу нашел коротковатым для профессиональной игры. Вот с ними да с Асмусами и подружились Пастернаки. Всей компанией после концертов заваливались друг к другу. Чаще всего собирались у Асмусов. Асмус, «красный философ», к тому времени получил квартирку на первом этаже в новеньком доме «красной профессуры» (Москва, Зубовский бул., 16). Пили, ели, читали стихи, танцевали. Под утро шли провожать гостей, а те, не в силах расстаться, провожали уже провожатых. Поэт Зиночке Нейгауз понравился («у него светились глаза»), стихи его понравились меньше (он обещал написать ей попроще), и совсем не понравилась Женя – жена его. Они окажутся слишком разными: Женя Лурье и «считанная» московская красавица Зина Нейгауз. Первая и дальше будет упорно выдавать себя за художницу, хотя таковой не была (ничего, кроме трех–пяти довольно заурядных портретов), а вторая уже тогда была отнюдь не рядовой пианисткой, с которой играли и считались исполнители незаурядные. Биографы поэта как бы не замечают этой разницы; всё намекают да намекают на якобы «интеллектуализм» первой и «голое мещанство» второй. Бог с ними, «объективными»! Главное, что Пастернак разобрался во всем и через год сумасшедше влюбился в Зину. Даже не стал делать из этого тайны, хотя всех тайн Зиночки еще не знал…
О, битва грянет та еще! Женщины ведь и впрямь дрались из-за него. Уже не треугольник, а какой-то уродливый квадрат (Женя, Марина, Зина и он) свяжется в Москве в душный узел как раз к лету 1930 года. Всё решится в поезде, как всегда у него. Летом того года Пастернаки, Нейгаузы и Асмусы сняли дачи в Ирпени, под Киевом. Там Зина и сразит его. Чем? Тем, как босая, неприбранная, сверкая локтями и коленками, упорно мыла по утрам и так сверкавшие полы своей дачи. Как легко собирала хворост, ловко ловила утонувшее в колодце ведро, а вечером так же ловко, в четыре руки, играла с мужем Шумана. Вот это не укладывалось в голове: ведро и Шуман! Он скажет ей, что у нее и кастрюли «дышат поэзией». Ничего «такого» у себя он не видел годами. Женя, тонкая, умненькая, с утра уходила на этюды, в доме всюду валялись пыльные холсты и раздавленные тюбики с красками, а с компотами и борщами и вовсе было нерегулярно. Он устал от этого, ему было сорок, он был уже известным поэтом, а жил как подкидыш: неустроенно, безбытно. А еще Женя вечно противоречила ему и при всех уличала в позерстве и даже в фальши. Ну куда это годится? Хотя, если совсем честно, всё было еще хуже. Это и впрямь была литература – не любовь. «Нежно любимая моя, – писал ей, – я прямо головой мотаю от мучительного действия этих трех слов… Ах, какое счастье, что ты у меня есть!.. Твой особый неповторимый перелив голоса, грудной, мой, милый, милый. И когда ты улыбаешься и дуешься в одно время, – у тебя чудно щурятся глаза и непередаваемо как-то округляется подбородок…» Виртуозно воспарял, согласитесь. А незадолго до смерти вдруг признается просто в обратном одной знакомой своей – Жаклин де Пруайар.