ерь посмотрим друг другу в глаза…»
О последних днях Куприна в Париже пишут противоречиво. Самая большая загадка загадочного Куприна. Две по крайней мере тайны до сих пор не разгаданы. Был ли он вменяем к моменту отъезда на родину и кто все-таки подвиг его к отъезду в СССР? Художник Билибин, друг семьи, Алексей Толстой, приехавший в Париж, или же великий «режиссер» – сам Сталин?
Если б вы только знали, сколько откровенного вранья накручено вокруг последних лет жизни писателя. «Наш» Куприн или «не наш», был ли здоров или был невменяем, и главное – возвращение его в Россию было осознанным или же в СССР привезли, считайте, сумасшедшего? Подхалимы десятилетиями писали: он говорил, что «пешком, по шпалам пойдет в Россию». На деле – на деле же был рак. И в последний год в Париже он не узнавал уже никого. С ним можно было делать всё, что хочешь, он был уже вроде той дощечки, на которой мать при рождении его заказала написать иконку. Писатель Унковский, который был с ним до конца, пишет, что однажды Куприн, попрощавшись с ним, шагнул вместо двери за окно. Еле удержали – третий этаж. А другой свидетель, Андрей Седых, слышал, как Куприн сказал при нем врачу: «А знаете, я скоро уезжаю в Россию». «Как же вы поедете туда? – пробормотал врач. – Ведь там – большевики?» «Куприн, – пишет Седых, – растерялся и переспросил: “Как, разве там – большевики?..”»
Нет, читать это невозможно. Лиза его не только давно не смеялась, но уже и не плакала давно. Она не заплакала даже, когда он пожаловался ей, что забывает слова, что забыл слово «лебедь». «А ведь лебедь не вздор, – а чудесная птица», – прошептал ей, кого звал когда-то «лебедью». Ну и, конечно, не разрыдалась, когда Киса, настаивавшая, что надо ехать, сама в последний миг уезжать отказалась.
Вообще-то еще в 1923-м Куприна уговаривала в письмах вернуться в Россию его Муся – первая жена. Она была уже не Давыдовой и не Куприной – Иорданской. Женой литератора, ставшего видным большевиком, даже послом СССР в Италии. Муся жила в Петрограде не на Разъезжей, конечно, улице – на Моховой (С.-Петербург, ул. Моховая, 30). Ёкнуло ли сердце Куприна, когда он вчитывался в слова ее? «Теперь, дорогой Сашенька, вот что, – писала она, – каковы мысли твои и чувства о возвращении в Россию?.. Вряд ли эмигрантское существование может тебя удовлетворять. Эта жизнь пауков в банке – с ссорами, сплетнями и интригами – не для тебя… Я не имею решительно никаких полномочий… но… могу частным образом навести справки, возможно ли твое возвращение…» Куприн ответил: «Ты совершенно права, мой ангел… Ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей, сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки… А всё же не поеду, – закончил. – Там теперь нужны… фельдшеры, учителя, землемеры, техники и пр. Что я умею и знаю? Правда, если бы мне дали пост заведующего лесами Советской Республики, я мог бы оказаться на месте. Но ведь не дадут?..»
Из письма посла СССР во Франции В.П.Потемкина – секретарю ЦК ВКП(б), наркому внутренних дел Н.И.Ежову:
«7-го августа 1936 г., будучи у т. Сталина, я, между прочим, сообщил ему, что писатель А.И.Куприн, находящийся в Париже, в эмиграции, просится обратно в СССР. Я добавил, что Куприн едва ли способен написать что-нибудь, так как… болен и неработоспособен. Тем не менее, с точки зрения политической, возвращение его могло бы представить для нас кое-какой интерес. Тов. Сталин ответил мне, что, по его мнению, Куприна впустить обратно на родину можно…»
А про дочь Куприна посол, будучи уверен, что она тоже возвращается в Россию, написал: ее «можно… использовать» – и добавил: «по линии Совкино…» Ее и «использовали», но – ровно до Северного вокзала в Париже. Туда из посольства привезли не три советских паспорта, а два. Ксения ехать с больными родителями отказалась…
Через много лет Киса признается Олегу Михайлову, что не поехала в Россию потому, что именно в те дни подписала сумасшедше выгодный контракт с «Холливудом». Правда, повинится: «Только теперь я понимаю, какой была эгоисткой». Кто в силах бросить в нее камень? Она многое сделает для увековечения памяти отца, для создания музея его. И сама в СССР будет жить бедно – приторговывать памятью отца, как иные дети писателей, откажется, всё передаст стране безвозмездно. Но там же, в своей московской квартире (Москва, Фрунзенская наб., 38/1), она, кого до конца дней «использовали» на вторых ролях в театре им. Пушкина, сначала попытается оправдать себя: «Учтите, – скажет, – мне не было еще и тридцати. Будущее казалось мне лучезарным!..» – но в конце концов признается: «Теперь я вижу, что все те годы прожила бесплодно…» Признание честное. Отец ее, думается, принял бы его – он-то знал цену и состраданию, и раскаянию.
Любовь — чувство крылатое
«Свобода! Какое чудесное и волнующее слово!» – написал Куприн когда-то в последней статье, напечатанной на родине. Теперь, возвращаясь в СССР, его «свобода» вновь зависела не от него. Он ведь возвращался, образно говоря, в тот «театр», где и зрители, и актеры, и даже постановщики невиданных «спектаклей» давно подчинялись воле одного режиссера – лично Сталина.
«Спектакль» начался уже на Белорусском. Поезд «Париж – Москва» встречали по высшему разряду. На перроне под фотовспышки к Куприну кинулся сам Фадеев, первый секретарь Союза писателей, еще недавно кричавший про Куприна, что он «не наш», а ныне, с той же верой в белесых глазах, – что, напротив, «наш, конечно же, наш!..» «Дорогой Александр Иванович! – высоко начал Фадеев. – Поздравляю вас с возвращением на родину!» Куприн глянул на него сквозь темные очки и с каменным лицом отчетливо сказал: «А ты кто такой?..» Обиженный Фадеев, говорят, не стерпел и, развернувшись на каблуках, кинулся к лимузину, стоявшему на площади.
Так пишут ныне, но не так писали тогда. Газетные отчеты о встрече писателя чуть ли не драли глотки. «Я счастлив, что наконец слышу вокруг себя родную русскую речь, – сказал, выйдя из вагона классик. – Это чудо, что я снова в своей, ставшей сказочной, стране…» Особенно расстараются давние знакомые Куприна, бывшие собутыльники его когда-то – Регинин-Раппопорт и Коля Вержбицкий. На правах друзей они будут не только публиковать бравурные интервью его, но вставлять в письма Лизы в Париж (сама она и не догадалась бы!) якобы его фразы: «Сколько за эти годы сделано для народа», и – «теперь я вижу, для советских граждан невозможного нет!..» Конечно, «пленники эпохи», «рабы иллюзий», но ведь и сознательные лгуны, сделавшие свой выбор. А лгало «сучье племя» и беспримерно, и – самозабвенно. Оказывается, Куприн ушел с Юденичем, «чтобы не потерять семью», оказывается, в Париже мечтал, вообразите, «увидеть и прочитать “Любовь Яровую”», а в ЦУМе окружившим его людям якобы сказал: его «следовало бы наказать за то, что он так много лет ничего не делал для родины»… Особо умилил меня пассаж Вержбицкого, когда Куприн, едучи с ним по Москве в открытом автомобиле, вдруг, прикрыв глаза ладонью, крикнул ему сквозь ветер: «Какая же это огромная силища – партия коммунистов!»
В «Метрополе» в недрах люкса Куприна и Лизу в первый день уже ждали Билибин, художник, и писатель Анатолий Каменский, оба только что вернулись из эмиграции. Почти сразу пришел и бывший эсер-боевик писатель Никандров. «Елизавета Морицевна, – спросил, оглянувшись, – а где же Александр Иванович?» «Вот он сидит», – указала она на человека в углу. «Саша, Саша, к тебе Никандров пришел», – прокричала в ухо мужу. «Он не шевельнулся, – пишет Никандров. – Я растерянно посмотрел на посетителей: “Он никого не узнает, кроме жены”, – громко сказал мне Каменский»…
Кроме двух жен, хочется поправить мемуариста, двух самых близких ему людей. Ибо когда через час в номер ворвалась Муся, Маша, Мария Карловна, Куприн узнал ее даже по голосу. Лиза, расцеловавшись с Машей, успела шепнуть: «Он почти ничего не видит». И громко крикнула мужу: «Муся пришла».
– Сашенька, это я, Маша, – сказала та.
– Маша? – узнал ее он. – Подойди ближе. Ты где-то далеко, я не вижу… – и спросил: – Как поживает дядя Кока?
Он забыл, что Кока, брат Маши, с которым он был дружен когда-то, умер еще до революции.
– Николай Карлович умер в пятнадцатом, Саша, – ответила Маша. Но, когда собралась уходить, Куприн, забыв и эти слова, вежливо сказал: «Передай от меня поклон дяде Коке…»
Муся, вернее, «товарищ Иорданская», жила теперь в шикарном особняке, который и ныне стоит в центре столицы (Москва, Вознесенский пер., 9). Во флигеле того дома, где сто пятнадцать лет назад Грибоедов в гостях у Вяземского читал «Горе от ума», где через шесть лет после этого Пушкин в присутствии Дениса Давыдова не только читал «Годунова», но две недели жил тут и где, наконец, в 1900-м жил Шаляпин, которого навещал здесь Горький, – оба, как помните, друзья Куприна. Знал Иорданский, какой дом выбирать. А Куприну сначала предоставят дачу в Голицыне под Москвой, в доме отдыха писателей, а потом отправят в Ленинград, где поселят на окраине – в Мурине (С.-Петербург, Лесной пр., 61/21, корп. 3). Вот и всё. Занавес! Пьеса «Возвращение» – отыграна. Больше из писателя «пропагандистских дивидендов» было не выжать.
Из записки оргсекретаря Союза писателей СССР В.П.Ставского – И.В.Сталину:«Крайне тягостное впечатление осталось от самого А.Куприна. Полуслепой и полуглухой, он к тому же и говорит с трудом, сильно шепелявит; при этом обращается к своей жене, которая выступает переводчиком. Не без труда удалось выяснить у обоих, что: “Никаких планов и намерений у нас нет. Мы ждем, что здесь нам скажут”; “Денег у нас хватило только на дорогу. Сейчас сидим без денег”; “Хорошо бы нам получить под Москвой или Ленинградом домик небольшой, в котором мы и жили бы; а Александр Иванович – отдохнувши и поправившись, – писал бы!” Прошу разрешения организовать А.Куприну санаторное лечение (месяц-полтора) и устройство ему жилища под Москвой или Ленинградом силами и средствами Литфонда СССР. Сообщаю, что Гослитиздат подготовил к изданию 2 тома произведений А.Куприна, что даст ему около сорока пяти тысяч рублей гонорара. С ком-приветом Вл.Ставский».