Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 23 из 139

Этот документ, опубликованный не так уж и давно, даже «дырявить» не надо, как советовал когда-то мастер биографического жанра Юрий Тынянов. «Продырявить» советовал он, чтобы заглянуть за документ, догадаться, как было в жизни, а не на бумаге. Здесь всё было ясно и так: больше не нужен!.. Куприну подберут домик в милой его сердцу Гатчине. Рядом с прежним участком, с теми березами, которые помнили его. Куприн ведь и в эмиграции говорил: в Париже есть, ну, может, пять–шесть настоящих берез, но даже они, «если растереть их листья», пахнут как-то не так. Обоняние не подводило его и в старости. Вот рядом с родными деревьями и умрет через полтора года. Накануне Лиза торопливо напишет дочери в Париж: «Говорить он уже не может, – и закончит: – Больше не могу писать, сердце не выдерживает…» А когда за Куприным в последний раз приедет скорая, отобьет телеграмму Маше: «Сашеньке плохо немедленно выезжай». Этим двоим он был еще нужен.

Когда-то в молодости, заболев, фаталист Куприн сказал, что, умирая, хотел бы, чтобы любящая рука держала его руку до конца. Лиза и держала, пока рука не превратилась в лед. «Не оставляй меня, – шептал в полузабытьи. – Люблю смотреть на тебя… Вот-вот начинается!.. Не уходи от меня… Мне страшно…» Это были последние слова «жизнепоклонника».

«Любовь – крылатое чувство, – перечитывала Лиза потом его слова в том самом вышедшем двухтомнике его и знала: эти строки про нее. – У любви, – писал он, который сравнивал ее когда-то с лебедью, – за плечами два белоснежных, длинных лебединых крыла…»

Говорят, лебеди не живут друг без друга. И когда один из них умирает, второй поднимается высоко в небо и, сложив крылья, камнем устремляется к земле. Не знаю, что написала про свои последние дни Елизавета Морицевна в воспоминаниях, которые якобы хранятся в Пушкинском доме и которые по сей день не опубликованы. Но знаю: последнее, что успела сделать, – послать шубу Куприна в прифронтовой ленинградский госпиталь, где находился на излечении фронтовой доброволец, минометчик Алеша – внук писателя и Маши. До блокады Лиза официально передала ему половину авторских прав деда. Вторую половину, думаю, берегла для Ксении, но Киса вернется в СССР только после ее смерти – в 1958-м. Алеша – тот тоже не успеет воспользоваться наследством: умрет в 46-м от суставного ревматизма, двадцати двух лет от роду. Знаю, что ей, Лизе, не для кого было жить. Ни дочери, ни друзей, ни даже знакомых. И еще знаю, что ей было уже шестьдесят, когда она покончила с собой.

Как случилось самоубийство, в точности неизвестно. По рассказу более достоверному, повесилась в здании Академии художеств на Неве, где работала в блокаду – кажется, в библиотеке – и куда перебралась жить. А по другой версии (по легендарной!), выбросилась из окна квартиры на Лесном зимой 1942 года.

Как было на деле, повторю, неизвестно. Но если верить версии легендарной – а легенды бывают порой правдивее правды! – то земля под окном последнего, вымершего дома Куприна, из которого бросилась Лиза, была в тот блокадный день ослепительна. От нетронутого жизнью чистого снега. Может, так же ослепительна, как те белые цветы, которые легли когда-то на могилу ее мужа.

Аромат солнца, или «Седьмое небо» Баламута

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу спеша.

Мое единое отечество —

Моя пустынная душа.

С людьми скучаю до чрезмерности,

Одно и то же вижу в них.

Желаю случая, неверности,

Влюблен в движение и в стих.

О, как люблю, люблю случайности,

Внезапно взятый поцелуй,

И весь восторг – до сладкой крайности,

И стих, в котором пенье струй.

Константин Бальмонт


Бальмонт Константин Дмитриевич (1867–1942) – крупнейший поэт ХХ века, эссеист и переводчик, родоначальник символизма. Автор тридцати пяти поэтических книг. В канун первой русской революции сотрудничал в большевистской газете, писал стихи антиправительственного содержания, преследовался властями и даже скрывался за границей. Но когда революция 1917 года свершилась, стал ярым противником ее и, уехав в эмиграцию, до конца дней был непримиримым противником советской власти.


Необычный господин сошел с московского поезда в Цюрихе летним днем 1895 года. В серой шляпе, костюмчике, ботиночках на тонкой подошве, он ничем, кроме легкой хромоты, не выделялся. Странным было отсутствие багажа. Собственно, в руках его не было ничего, кроме коробки конфет. И конечно, странным было, что с вокзала он не кинулся искать отель. У первого встречного спросил: где тут у вас гора Утлиберг? Ему показали высокую вершину, нависшую над озером. Хотели было объяснить, как пройти к фуникулёру, но господин уже исчез. Задрав голову, не разбирая дороги, он ринулся к горе, стал подниматься по ней, потом, добравшись до круч, – карабкаться. Он лез по козьим тропам весь день, а когда спустилась ночь – в полной темноте. Оступался, скатывался в ямы, вставал на четвереньки, но – лез. Порвал костюм, сбил туфли, потерял шляпу, в кровь исцарапал руки и лишь к рассвету оказался на вершине. Маньяк, сумасшедший? Нет – всего лишь Поэт! Именно так, с большой буквы, как и напишет о нем Цветаева.

Имя его – Константин Бальмонт. «Подниматься на высоту, – напишет он по другому поводу, – значит быть выше самого себя. Подниматься на высоту – это возрождение…» Но тогда, в Цюрихе, он штурмовал не высоту – женщину! Ибо утром горничная отеля на горе Утлиберг, постучавшись в одну из комнат, вручила слегка измятую коробку конфет едва проснувшейся красавице из России, «черноглазой лани» – Екатерине Андреевой. Через полвека «лань» напишет, что конфетам скорее испугалась, чем обрадовалась; ведь был уговор, что поэт не поедет за ней. «Я пробралась к нему в комнату и еле-еле разбудила его, – вспоминала. – Он спал как убитый и ничего не понимал, где он, почему я тут. “Что случилось? – спросила я его. – Говори скорее”. Но он, как маленький ребенок, улыбался, сиял, не отрываясь глядел на меня. “Ничего не случилось, я хотел тебя видеть и вот вижу”…» Так пишет она. Он же через десятилетия, уже из эмиграции, послав Кате открытку – фотографию того самого санатория на горе (открытка всю жизнь служила ему закладкой для самых любимых книг), напишет: «Как живо я помню всё. Как я шел в гору. Как обиделся, когда ты – из осторожности – послала мне обратно коробку конфет. И какие были расширенные твои черные глаза, когда ты разбудила меня. И потом наши ласки и любовь среди деревьев на горе. И любопытная лиса – помнишь? – взглянувшая на нас и скрывшаяся в кустах…»

Открытка будет прощанием с ней. А пока, прожив на горе неделю, он напишет матери в Москву: «Я нашел такое счастье, какое немногим выпадает на долю… Я люблю в первый и последний раз в жизни, и никогда еще мне не случалось видеть такого редкостного сочетания ума, образованности, доброты, изящества, красоты и всего, что только может красить женщину… Этот год я золотыми буквами запишу в книге жизни… Умирать мне теперь не хочется, о-о-о нет!!! Надо мной небо, и во мне небо, а около меня седьмое небо…»

Комета из Гумнищ

Это не человек – явление! Кстати, полная фраза Цветаевой звучит о нем так: «Бальмонт – Поэт – Адекват». «Адекват», как я понимаю, значит – равновеликий в творчестве и жизни. Да ведь и Андрей Белый, поэт, назвав его «гением импровизации», имел в виду, кажется, отнюдь не стихи его – жизнь.

Впрочем, в Историческом музее (Москва, Красная пл., 1/2) на первых еще вечерах символистов благообразные старцы и чопорные дамы шикали, стоило ему, взлетев на сцену, открыть рот. «Это насмешка!» – кричали. «Невразумительно, господин Бальмонт!» «Нельзя ли читать более понятные стихи?» И громко переговаривались: «Бальмонт, Бальмонт – он француз, что ли?» – «Знаете, – спрашивал соседку какой-то генерал, – маркизы на юге Франции?..» – «Ну, что вы, он поляк, – отвечали ему из третьего ряда. – Да, кстати, из титулованных…» И лишь считаные единицы знали, что наш «маркиз» с огненной шевелюрой родом был из Владимирской губернии. Точнее – из Шуйского уезда. А если уж совсем точно – из сельца Гумнищи, родового гнезда Бальмонтов. Да, впрочем, и не Бальмонтов, если честно…

Гора Утлиберг – не случайность в его жизни. Образно говоря, он всегда шел в гору и всегда – «напрямки». Именно «напрямки» – не напрямик. Русак, удалая натура! Препятствий для него не существовало. Он перелезал через заборы, топал через сугробы, брал вброд ручьи и перепрыгивал рельсы под носом у паровозов. «Тысячу раз… рисковал жизнью, – напишет та же Андреева, – и просто чудо, что оставался цел». То в каком-то ресторане какой-то капитан едва не закалывает его кортиком (кортик выбивают из рук в последний момент). То в парижском кабачке громила-таксист заносит над его головой тяжелый графин, когда он, защищая даму, бросился на него с кулаками (таксиста вовремя обхватывают со спины). То забирается на вершину сосны «прочитать ветру лепестковый стих» и, потеряв силы, беспомощно повисает, да так, что его едва спасают. То, влюбившись «в месяц на небе», прямо в пальто и даже с тростью шагает в море и идет по лунной дорожке, пока волна не добирается до горла и не смывает шляпу с головы. Ну, как это?! Ощущал себя орлом (так клялся!), коршуном в небесах, но в жизни, как заметит один писатель, чаще оказывался «шантеклером». Петухом то есть. Жил в каком-то выдуманном мире друидов, шаманов, потом – колдовства и огненных заклинаний. А в реальности «шантеклер» не раз бывал бит полицией то в Лондоне, то в Мадриде, да так, что лишь перья летели. Однажды заперли даже в Консьержери – знаменитую темницу Парижа (Париж, наб. Орфевр, 14). Он же лишь рассмеялся: «Ах, черт французов побери: я побывал в Консьержери».

Задира, наглец, драчун. И несомненно позер. Друзья звали его «Монт», отсекая первый слог фамилии. Влюбленные дамы величали «Вайю» (Ветер), «Курасон» (Сердце). Но ни те ни другие так и не узнали: ударение в его фамилии на втором слоге он придумал сам –