Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 38 из 139

Помните, Брюсов мечтал когда-то о переполненном зале, о летящих на сцену букетах и о себе – стоящем в скрещении софитов? Он доживет до этого, до своего пятидесятилетия в Большом театре. Погремушка славы в последний раз звякнет над его ухом, но, Боже мой, сколько горечи принесет ему эта слава! Госиздат и Луначарский хлопотали о награждении его орденом Красного Знамени, но газеты запустили анкету: а стоит ли? К тому времени этим орденом промеж поэтов был награжден только Демьян Бедный. Писали, что творчество Брюсова до революции «не только не дает права на награду, но даже не заслуживает простого одобрения». Короче, ограничились грамотой ВЦИК («Он воспел с присущим ему талантом величайший в мировой истории переворот…») да еще «именем», которое присвоили его же институту. Чуть теплее чествовали его студисты, там даже кто-то предложил качать его, но Шенгели, поэт, напишет потом: «Качали старика; было похоже, что подбрасывают покойника…»

Из воспоминаний Н.Валентинова (Вольского):«Изменившийся вид Брюсова мне сразу бросился в глаза. Осунувшееся, больное, желтоватое, похудевшее лицо с грустными, потухающими глазами. От прежнего “мага”, и прежде прибегавшего к морфию, осталась тень… Мы сидели с ним на каком-то длинном столе… в проходной комнате, и шмыгающие по ней люди мешали нам говорить… К нему подошла какая-то партийная баба (другого выражения не нахожу) с наглым, командующим лицом, грязными, сальными волосами, во френче, уродски толстозадая, в брюках галифе. Грубо хлопнув Брюсова по колену, она рявкнула: “ Ты, Брюсов, мое дело все-таки не двинул. Обещаешь, а кроме брехни ничего не получается”. Брюсов со страдальческим видом зажмурил глаза: “Делаю, что могу. Решение не от меня зависит”. Недовольная его ответом, баба продолжала за что-то его шпынять. Дважды повторив, что делает всё ему доступное, он замолчал. Сидел, не глядя на бабу, опустив глаза. Мне стало его жалко. Уходя, я сказал: “Вот, Валерий Яковлевич, мое преимущество перед вами, я, беспартийный, этой бабе не позволю говорить мне «ты»…” Брюсов не промолвил ни слова. Больше я его не видел. Приблизительно через год он умер…»

Да, он, «взрослый мальчик», умер раньше смерти, хотя сам об этом так и не узнал. Две строчки о нем в энциклопедии есть и будут: был такой вождь символистов. Но остался ли как поэт? Не знаю. Стихи ведь живут, пока нужны людям, пока рука тянется за ними. Им мало вложенного труда. Поэзия же Брюсова, писали позже, – «это только вывеска над складом образцов всевозможных имитаций. Вот детское, вот вакхическое, вот гражданское, но всё это ненастоящее, а из самого лучшего папье-маше… Сердца не шевелит…»

Говорят, последними словами его были: «Мои стихи…» Он очнулся, поднял указательный палец и прошептал жене: «Мои стихи…» И задохнулся. А рядом с домом на какой-то скамейке все последние дни сидела женщина и плакала. Плакала Адалис. Когда его перед самой кончиной спросили, желает ли он ее видеть, Брюсов якобы пролаял два слова: «К черту…»

Он посвятит ей сборник стихов – это известно. Правда, по обыкновению, как это было и с Надей Львовой, «зашифрует» его – назовет книгу «Дали». Так, Далью, он звал Адалис наедине. «Ветки, листья, три сучка, // В глубь окна ползет акация. // Не сорвут нам дверь с крючка, // С Далью всласть могу ласкаться я…» Он, уже законченный морфинист, назначит ее (кстати, кокаинистку) профессором в собственном институте (это в двадцать три года-то!). Оба баловались наркотиками в доме, например, Мальвины Марьяновой, поэтессы (Москва, ул. Малая Дмитровка, 8). А в год смерти Брюсов, «оторвавшись» от жены в Алупке, заедет на несколько дней в Коктебель, где его как раз ждала Адалис. «Крохотная комнатка, огарок свечи, солома на деревянной постели – по-дачному неуютно, – вспоминала их жизнь в Коктебеле у Макса Волошина Мария Шкапская. – И целую ночь разговор. Сосед – Габричевский, профессор – жаловался: “Спать не дают, всё чего-то бормочут”. И думали, что любовные разговоры, и подсмеивались над стариком, что влюблен в девчонку. А оказалось, – заканчивает Шкапская, – что все ночи напролет он рассказывал ей о будущем коммунизма – как оно будет прекрасно. И это с детской улыбкой, с восторгом… и за месяц, как оказалось, до смерти…»

Смерть, как болезнь, «подхватит» в Крыму, когда они с Адалис в походе на Карадаг угодят под страшный ливень. «Вода сверху, снизу, с боков, – напишет Брюсов жене. – Каждое углубление стало бешеным потоком, который сбивал с ног… И три часа мы шли вниз под этим дождем. Прекрасные сандалии мои обратились в лохмотья, брюки – в грязные тряпки, куртка – в мокрые лоскуты… Естественно, что я захворал…» Но, несмотря на болезнь, он, «герой труда», по словам Цветаевой, боясь опоздать на занятия в институт, возвратится в Москву, где почти сразу сляжет с крупозным воспалением легких. Тринадцать дней – и всё кончено. Вот тогда и прозвучит его «К черту…» в адрес последней любимой. Для меня это – неудивительно! Недаром та же Цветаева тогда же, в 1920-х, запишет: «Для Бальмонта каждая женщина – королева. Для Брюсова каждая женщина – проститутка». А Андрей Белый, его друг-враг, который видел его в Коктебеле, скажет про него: «Есть люди, у которых провалился нос. У Брюсова провалилась душа»…

Хоронили Брюсова пышно. Знамена, цветы, почетный караул. Гроб выносил какой-то Соловьев из ЦК РКП, какой-то Леонидов из МК РКП. С балкона Моссовета выступал Бухарин, с балкона МГУ – Отто Шмидт, с балкона Академии художественных наук – Луначарский. «Счастлив Брюсов, – выкрикивал в толпу нарком, – что дожил до времени, когда общественный труд не унижает поэта. Брюсов на своем примере показал, что может быть выпрямленный человек…» А «выпрямленный» лежал в венках и лентах с лицом, по словам С.Соловьева, похожим на «подстреленную хищную птицу»…

«Звучала барабанная дробь пионеров, – вспоминал свидетель. – Гроб несли на руках всю дорогу». По другой версии, балаганно-красный катафалк в окружении конной милиции после митинга у Моссовета бойко помчался к Новодевичьему. «Событие чувствовалось, горя не было», – написала одна поэтесса. А другая, как раз Адалис, читая над гробом его стихи, на словах «Работа до жаркого пота…» вдруг потеряла сознание и рухнула на руки соседей. Потом напишет Шкапской о днях после смерти Брюсова.

Из письма Адалис – Шкапской:«На вторую ночь я осталась одна с ним в зале института (это была ночь 10-го, на которую у нас было назначено свидание). Я читала ему Пушкина и целовала его: свидание, так свидание. Говорят, слух функционирует 45 часов после смерти, значит, он слышал…»

Пишут, что твердила о самоубийстве, о некрофилии, о том, что Брюсову «скучно в могиле» и что она «разроет могилу, ляжет рядом и укроется шубой». Это было похоже на безумие, но уже через три дня она, по свидетельству современников, «ораторствовала… и забыла думать о всяких самоубийствах, разрытиях могил и пр.» Потом влюбится в Отто Шмидта, черкнет Шкапской, что «обзавелась юношей», «курю опиум, спать одна в комнате не могу…» Правда, как поэт надолго замолчит, а позже станет писать о строительстве новой жизни, о вождях. Даже книжку назовет «Власть».

Что же касается Брюсова, то памятник себе он, конечно, «выстроил». «Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен, – написал в стихах. – Кричите, буйствуйте, – его вам не свалить!..» На проспекте Мира давно уже открыт музей его. Встал памятник и на Новодевичьем – установленный, кстати, советской властью. Но, бродя меж могил, я рядом с ним всякий раз испытываю нечто вроде трепета. Ведь там в земле в черепе поэта, я знаю точно – истлевает газета «Правда». Это не иносказание. Когда усопшему вынули мозг (это было модно в те годы – взвешивать и исследовать мозги именитых деятелей), то эскулапы, дабы заполнить образовавшуюся пустоту, не нашли под рукой ничего, кроме старой подшивки «Правды». Они рвали газеты, кое-как комкали их и запихивали ему в голову. «Так и был похоронен с большевицкой газетой вместо мозгов, – запишет в дневнике Сергей Прокофьев, – отмщение судьбы за его переход в коммунизм, совершенный не по убеждениям, а по расчету…»

«Преодоленной бездарностью» назовет Брюсова блестящий критик, друг его молодости Юлий Айхенвальд. Цветаева скажет: «В Брюсове – тесно. Брюсов – блудник. И не чародей, а блудодей!» А Ахматова откликнется короче: «Он знал секреты, но не знал тайны…»

Да, поэзия – тайна. Фата-моргана, мираж. И для познания ее «средств» еще не придумано.

«Лестница к облакам», или Неистовая Зинаида

Молчи. Молчи. Не говори с людьми,

Не подымай с души покрова,

Все люди на земле – пойми! Пойми! —

Ни одного не стоят слова.

Не плачь. Не плачь. Блажен, кто от людей

Свои печали вольно скроет.

Весь мир одной слезы твоей,

Да и ничьей слезы не стоит.

Таись, стыдись страданья твоего,

Иди – и проходи спокойно.

Ни слов, ни слез, ни вздоха, – ничего

Земля и люди недостойны.

Зинаида Гиппиус


Гиппиус Зинаида Николаевна ( 1869–1945) – поэт-символист ХХ века. Стихи писала от лица мужчины. Может, оттого и мы говорим про нее в мужском роде: поэт, прозаик, критик, драматург. В женском роде ей подходит ныне лишь одно определение – то, которого и не бывает в мужском, – Легенда Серебряного века.


Она умерла в воскресенье, в 3 часа 33 минуты. Гроб опустили на гроб мужа. После войны на русском кладбище под Парижем это было в порядке вещей. И, поскольку ее интимный дневник – «Дневник любовных историй» – опубликуют на Западе только через четверть века, никто, стоя у могилы, так и не узнал, что усопшую по-настоящему интересовали в жизни только две вещи: любовь и как раз – смерть. Она не успеет, увы, закончить поэму «Последний круг». Зато успеет написать в ней: «Любовь – это главное в человеческой жизни; любовь связывает небо и землю…»

Декадентская мадонна, «белая дьяволица», женщина, которую сам Бог удостоил «ручной выделки», наконец, стихотворка, которую при жизни звали «Достоевским русской поэзии», – она была единственной в своем роде. Целью ее было стать «не как все». Отказалась от титула (говорят, была из рода баронов фон Гиппиус), не желала, будучи немкой, учить немецкий, носила мужскую одежду, отбирала у влюбленных в нее обручальные кольца и вешала их в изголовье кровати и, представьте, издевалась над постельной, «той смешной любовью», про которую, как писала, «только знаю». Это, наверное, главное – была необычна в любви.