Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 52 из 139

Вот это пиво в руках Блока и «перемокшая на бок фуражка» – разве они не говорят нам больше о жизни, чем иные толстые биографии? Таинственный, темно-мистический символист, и вдруг эта «проза» – пиво в руках, как у вас, как у меня. Хотя, если сопоставить воспоминания, приезд молодоженов напоминал бешено вертящийся калейдоскоп. «Утром приходит Сережа, – пишет Блок матери 12 января 1904 года. – Мы втроем едем на конке в Новодевичий монастырь. Сережа кричит на всю конку, скандалит, говоря о воскресении нескольких мертвых на днях, о том, что антихрист двинул войска из Бельгии. Говорим по-гречески. Все с удивлением смотрят… Из монастыря бродим по полю за Москвой, у Воробьевых гор… Рачинский сказал в восторге, что он не ожидал, что я выше Брюсова (а Бальмонта он не выносит – подробности лично!)…» 13 января сообщает: «Мчусь на извозчике к Бугаеву, чтобы ехать в “Скорпион”. Не застаю, приезжаю один… После чаю едем на собрание “Грифов”; заключаемся в объятия с Соколовым… Ужин… Входит пьяный Бальмонт… Уходим в третьем часу…» Наконец, 16 января: «Мы перешли с Бугаевым на ты. Вернувшись… пошли обедать с Сережей в “Славянский базар”… Люба перешла с ним на ты»… Короче, две недели кутерьмы, снежной круговерти, бесконечных визитов, ночных прогулок, утренних поездок. Сани, конки, возки, пролетки… И ведь адреса, где бывали, известны. У Григория Рачинского были на Садовой (Москва, ул. Садовая-Кудринская, 7). «Скорпион», издательство, располагалось, как мы знаем уже, в «Метрополе». Издательство «Гриф» вообще было на дому у директора его – С.Соколова, я называл его адрес в главе о Бальмонте. Ну, а про «Славянский базар» кто ж не знает – он был в двух шагах от Кремля, на Никольской. Но главные события происходили в ту зиму все-таки на Спиридоновке. Брюсов, Эллис, Петровский – кто только не едал тут борщи из рук Любы! Пили за «русских девушек», в них видели спасение России, кейфовали за чаем (словечко, кстати, из того времени). Бальмонт даже стихи написал Любе: «Я сидел с тобою рядом, // Ты была вся в белом. // Я тебя касался взглядом, // Жадным, но несмелым». Он, пишет Белый, «выбрасывал» строчки, «как перчатки, – с надменством: “Вот вам – дарю: принимайте, ругайте, хвалите!”». Брюсов, напротив, словно подавал «блюдо – в великолепнейшей сервировке: “Пожалуйста-с!”». А сам Белый, как-то боком, точно по кочкам, ходил в черненькой курточке и спрашивал: «Хорошо? Правда? Хорошо, что приехал Блок? Вам нравится Любовь Дмитриевна?» Еще бы! – кричали поэты. Но когда все расходились, когда гасли канделябры, лишь двое оставались до зари: Белый и Соловьев. Один приходил с розами, другой – с белыми лилиями. Тогда и основали они «Братство Рыцарей Прекрасной Дамы». То есть – Любы. «Мы даже в лицо смотреть ей не смели, боялись осквернить ее взглядом, – пишет Белый. – Она, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы поклонялись ей. Ночи напролет…»

В общем, Москва влюбилась в Блока, а Блок – в Москву. Биографы в один голос твердят ныне: было два Блока. Утренний и вечерний, светлый и темный, добрый и злой. Даже Люба в книге воспоминаний как бы спросит у нас: «Рассказать… другого Блока, рассказать Блока, каким он был в жизни?» Да, было два поэта. Но ярче всего, на мой взгляд, они различались, а лучше сказать – «делились» на Блока петербургского и московского. Он был другим в Москве. Светлым. Он даже мечтал переехать в Москву и всерьез писал об этом Белому. Еще одному другу сообщал: «В Москве есть еще готовый к весне тополь, пестрая собака, розовая колокольня, водовозная бочка, пушистый снег, лавка с вкусной колбасой». Матери в письме скажет: «От людей в Петербурге ничего не жду, кроме пошлых издевательств или “подмигиваний о другом”… Мы тысячу раз правы, не видя в Петербурге людей, ибо они есть в Москве». Любил Москву так, что после двух январских недель «вернулся в Петербург завзятым москвичом». Даже стих сочинил, где изображалась борьба антихриста Петра с патроном Московской Руси святым Георгием Победоносцем, кончающаяся победой последнего: «Я бегу на воздух вольный, // Жаром битвы упоен. // Бейся, колокол раздольный! // Разглашай веселый звон!..»

«Воздух вольный» – не за это ли любил?! Московский, целительный свободой воздух будет жадно вдыхать всю жизнь. А перед кончиной, в те две последние поездки в Москву, когда ни на день не будет расставаться с Надей Нолле-Коган, этот воздух сожмется для него в два предсмертных глотка. Ведь и убьет его отсутствие воздуха. Помните его слова, сказанные за полгода до смерти? Он трижды повторит их и один раз напишет: «И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса, – скажет. – Его убило отсутствие воздуха…» Кстати, «воздух» как некое спасение упомянет и Белый. Влюбившись в Любу на Спиридоновке, он через два года напишет Блоку: «Милый Саша, клянусь, что… Люба – это я, но только лучший. Клянусь, что Она – святыня моей души… Клянусь, что гибну без Любы… Ведь нельзя же человеку дышать без воздуха…»

Да, любовь Белого к Любе разведет друзей-поэтов, тех, кто гордился «близью души». История не только не простая – долгая. Но можно сказать, что конфликт между двумя поэтами и без Любы был, думается, неизбежен. Уж слишком разными были они.

Из воспоминаний Зинаиды Гиппиус:«Если Борю иначе, как Борей, трудно было назвать, Блока и в голову бы не пришло звать “Сашей”. Серьезный… Блок – и весь извивающийся, танцующий Боря… Блок весь твердый, точно деревянный или каменный. Боря весь мягкий, сладкий, ласковый… Блок… исключительно правдив… Бугаев… исключительно неправдив… Блок по существу был верен… Боря Бугаев – воплощенная неверность… Из Блока смотрел ребенок задумчивый, упрямый, испуганный, очутившийся один в незнакомом месте. В Боре – сидел баловень, фантаст, капризник, беззаконник, то наивный, то наивничающий. Блок мало знал свою детскость. Боря знал отлично и подчеркивал ее, играл ею… Но если в Блоке чувствовался трагизм – Боря был… мелодраматичен».

Трагизм и мелодрама лоб в лоб столкнутся в Москве в августе 1906-го. Это случится, когда Люба опомнится, поймет, что думает теперь лишь о том, как бы «избавиться от этой уже ненужной любви» Белого. «Что же это? ведь я ничего уже к нему не чувствую, а что… выделывала!» И тогда же вместе с Блоком решит, что Белому больше не следует приезжать к ним в Петербург. Вот когда Белый, узнав это, бросит Блоку жуткую, вчера еще не мыслимую меж ними фразу – «Один из нас должен погибнуть…»

Решающий разговор случится в нынешней «Праге», в ресторане (Москва, Арбат, 2). Белый вспомнит позже: посыльный; записка: его ждут в «Праге». «Я – лечу, – писал, – я влетаю на лестницу; вижу, что там, из-за столика, поднимаются…» Он увидел ласково посмотревшего на него Блока и – «спокойную, пышущую здоровьем и свежестью, очень нарядную и торжественную» Любу. Она, кого Белый жаждал спасти, сразу поставила ультиматум: «угомониться»! «Я – пишет Белый, – ехал совсем на другое, я думал, что происходит полнейшая сдача позиций мне Блоками…» И, не веря ушам, едва присев за стол, он тут же вскочил: «Нам говорить больше не о чем – до Петербурга, до скорого свидания там…» – «Нет, решительно: вы – не приедете». – «Я приеду». – «Нет». – «Да». – «Нет». – «Прощайте!..»

Вот и вся встреча. Пять минут, не больше. Белый запомнит, что, выпрыгнув из-за стола, увидел лишь открытый рот лакея, который как раз разливал по бокалам токайское. На лестнице ресторана убегавшая с Блоком Люба торопливо обернулась, и Белый прочел в ее глазах ужас, словно у него в кармане был револьвер. У выхода, не прощаясь, разбежались. Блоки – к Поварской, Белый – к Смоленскому рынку…

Оружия, как показалось Любе, у Белого, конечно, не было. Но на другой день он и пошлет Блоку вызов на дуэль. Поединок не состоится. «Поводов – нет, – скажет Блок прибывшему из Москвы секунданту Белого. – Просто Боря ужасно устал…» И найдет какие-то такие слова, что секундант этот, вернувшийся к Белому, только и будет твердить ему про бывшего друга: «Александр Александрович, – он: хороший, хороший!..» Кстати, секундант этот, а им был друг Белого – поэт Эллис, окажется едва ли не первым, кто убедится в «хорошести» Блока. И если ныне Блока справедливо зовут уже «святым русской поэзии», то еще при жизни о нем говорили как о человеке «исключительной душевной чистоты». Да, да! Он, «падший ангел» – беспробудно пил, любил ветреных и стихийных женщин, пропадал в самых грязных заведениях, жадно искал порой продажной любви и впадал в трущобную «цыганщину» – всё это было. Но – лишь канвой, внешним рисунком существования. Душевно оставался высок и чист. «Он и низость, – горячо утверждал потом поэт Георгий Иванов, – исключающие друг друга понятия». Поэт Пяст, который долгие годы был другом Блока, чуть не молился на него: Блок, говорил, «может быть, лучший человек на земле». А Гумилев, отнюдь не друг, признает: «Если бы прилетели к нам марсиане, я бы только его и показал – вот, мол, что такое человек». Так что Эллис, повторяю, оказался лишь первым в славном ряду славящих его.

Помирятся Блок и Белый только в 1910-м, через четыре года после несостоявшейся дуэли. Я даже знаю дом в Москве, где это случится. За четыре года много чего произойдет в их жизни. Будет еще один вызов на дуэль, который пошлет Белому уже Блок, взбешенный его публичными нападками и обвинениями в «предательстве» истинной поэзии. Потом – зыбкое примирение, позже – сухая, почти официальная переписка. А затем – какой-то нечаянный разговор, который, начавшись в квартире Белого на Арбате, шел, вообразите, двенадцать часов и закончился на рассвете у площади трех вокзалов, куда Белый пошел провожать Блока к семичасовому поезду. «Так будем же верить», – скажет доверчиво один из них. «И не позволим людям, кто б ни были, стоять между нами…» – ответит другой. Поезд при последних словах – тронется. «Я шел по Москве, – вспоминал Белый то утро, – улыбаясь и радуясь: просыпалась Москва…» Всё было, короче. Но через двадцать три года, в 1930-м, Белый раздраженно скажет Петру Зайцеву, с которым дружил: «Откуда взялся миф о нашей дружбе с Блоком? Мы с ним были дружны всего два года. Остальны