Откуда являются кукушата, хочется спросить у нее через годы. Разве не очевиден ответ? Их подбрасывают в чужие гнезда…
Лицо и маска, или Смерть от «огня» Андрея Белого
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел.
Думой века измерил,
А жизнь прожить не сумел…
Любил только звон колокольный
И закат.
Отчего мне так больно, больно!
Я не виноват.
Пожалейте, придите;
Навстречу венком метнусь.
О, любите меня, полюбите —
Я, быть может, не умер, быть может,
проснусь —
Вернусь!
Андрей Белый – псевдоним поэта, прозаика, мемуариста Бугаева Бориса Николаевича (1880–1934). Символист, экспериментатор, автор первой формалистской прозы, он, став до революции фактически классиком, приход советской власти встретил лояльно, но творчески – неизменно отвергал и посягательства на человеческую личность, и ограничения свободы творчества.
«Да, я – огонь! – сказал он однажды. – И первое слово, что я произнес, было “огонь”…» Так ли это – неведомо. Мы знаем лишь, что он будто бы напророчил себе смерть от огня – от «отравления солнцем». Он, кого при жизни звали чудаком, клоуном, фигляром, позером, действительно иногда пророчествовал. Предсказал атомную бомбу – куда дальше? И действительно – так пишут! – на улицах перед ним «расступались толпы», а в разговорах не всё и понимали, хоть и говорил по-русски. Меня же поразило, помню, что он, уже в годах, с лысиной в полголовы, коллекционировал, представьте, горелые спички. Прятал эту «коллекцию» под кроватью. Нравилось ему, как спички извивались, сгорая, – «кривлялись». Звал их не горелыми – «сожженными». Он и про себя скажет перед смертью: «сожженный талант». Хотя, по словам Ходасевича, голова его была всего лишь заряжена «миллионами вольт электричества». Тоже сравнение то еще… Дескать, не подходи – убьет!..
Но в детстве – в детстве чуть не умер от огня. Поставил как-то друг на друга четыре стула, забрался на них с горящей лампой и, к ужасу няньки, – водрузил ее на голову. Лампу керосиновую, которая, упади, вмиг превратила бы ребенка в факел. А перед смертью вдруг сказал: поэты в будущем станут «высвобождать творческие энергии» человечества, а сами будут «искрой к взрыву этих энергий»… Вот такой искрой, кажется, он и сумел стать.
Золотой мальчик
По Арбату катилось колесо. Не колесо – золотой обруч. Обруч катил золотой палочкой золотой мальчик: блестящие локоны, белые чулки, туфли с играющими в лучах пряжками. «Так вечность, “дитя играющее”, катит золотой круг солнца», – напишет тот же Ходасевич. Словом, не мальчик – чудо! Он родился на Арбате, проживет здесь полжизни, но когда уедет отсюда, когда уже советская власть закроет для него журналы и издательства, вдруг вообразит себе «престранную картинку» – себя, стоящего как раз на Арбате с протянутой рукой: «Подайте бывшему писателю!..» Так проедется по его судьбе не обруч золотой – железное колесо века.
Мальчика звали Боря Бугаев. Имя «Андрей Белый» ему придумают тоже на Арбате, в доме 55, в доме Рахманова, где родился. Угловой дом этот стоит и поныне. И в нем, как и тогда, – аптека. Аптеки не умирают. Впрочем, прочитав пудовые мемуары Белого, я не удивился бы, встретив на углу и вечного городового на посту. Фамилия его была Староносов. Белый пишет: нос у него был сизый, а усы – моржовые. А вообще – комфортно: и лекарства рядом, и – охрана. Но, увы, ни аптека с Иогихесом, тишайшим фармацевтом, ни Староносов «с усами» не спасут сначала от инфлюэнцы, а затем от прогремевшего выстрела соседей Белого, живших под ним. Выстрел прогремит глубокой ночью. Белый даже не проснется, хотя умерший от простуды человек и застрелившаяся следом жена его, может, как никто, окажут на него влияние. Они и псевдоним ему придумают, и, главное, – разбудят в нем поэта.
Белый родился в семье ученого-математика Николая Бугаева и широко известной в Москве красавицы – «Звездочки», как звали ее, Александры Егоровой. Квартира ученого, которого, как утверждали, могли понять в мире разве что десяток-другой математиков, была знаменита. Толстой, Тургенев, Чайковский – вот кто бывал в ней. Белый запомнит: он запросто взбирался на колени академиков Грота, Веселовского, социолога Ковалевского (письма тому писал еще Карл Маркс), а однажды – и к Льву Толстому. Но когда гости уходили, в квартире начиналась тихая война. Отец, весь в абстракциях, некрасивый, красивший волосы (вечно в протертом халатике или в коротком пиджаке), и мать-прелестница (которую, говорят, настолько обуревали земные страсти, что и Борю-то она родила не от мужа – от некого адвоката Танеева) начинали «битву за сына». Белый не без усмешки скажет: мать вышла замуж «за уважение» (отца в обществе уважали), а отец женился на математических «пропорциях красоты» (искал «идеальный носик»). Но ни «уважаемых пропорций», смеялся, ни «пропорционального уважения» не сложилось. И в доме до двадцати двух лет его, до смерти отца, родителей связывал, но и развязывал он.
«Что есть нумерация?» – строго спрашивал пятилетнего сына отец. А сын и хотел, и мог знать, но – не смел. Ибо мать, не желая иметь в семье второго математика, грозила: «Если выучишь эту нумерацию, помни: не сын мне». Убивалась, что он, «башковитый лобан», пойдет в отца, и назло до восьми лет наряжала его в девичьи платья, отращивала кудри до плеч. Била, вообразите, за то, что любил отца. А тот посмеивался: «Я надеюсь, что Боря выйдет лицом в мать, а умом – в меня». «Каждый тянул в свою сторону, – напишет поэт. – Они разорвали меня пополам, – и шепотом добавлял: – Я с детства отцеубийца. Да, да! Комплекс Эдипа… извращенный любовью…»
Стоит ли удивляться, что он всё чаще в теплые вечера выносил на балкон столик, зажигал свечу («устраивал кабинетик») и ночи напролет, под грохот запоздалой конки, под стук каблучков первых прохожих писал стихи. «Бормочу над Арбатом». Балкон на третьем этаже и сейчас торчит, окажетесь рядом – закиньте голову, вообразите свечу на балконе и юношу над рукописью – «со взором горящим». Так начинается земная слава. Оттуда, кстати, с этого балкона – вечные закаты в стихах Белого; их будет так много, что Вяч.Иванов, мэтр, назовет его потом «закатологом», человеком, «измерившим» едва ли не все московские зори. А женщина, в которую он скоро влюбится, будет писать, что любимыми темами разговоров его были закаты, «похожие на “барсовую шкуру”». Видимо, время было такое; Белый всерьез уверял потом, что не он один – вся художественная и писательская элита делилась тогда на «наших» и «не наших» в зависимости от того, кто улавливал «зоревую сущность» мира и насколько чувствовал «зоревое откровение». И конечно, отсюда влюбленность его в солнце – в «ускользающий солнечный щит», в «путь к невозможному». Нынешний знаток жизни и творчества поэта Моника Спивак, кстати, директор квартиры-музея Белого в доме Рахманова, утверждает: согласно его «концепции» влюбленные в солнце являются детьми Солнца. И будущие «аргонавты» Белого (несколько молодых поэтов, собиравшихся в его квартире) мечтали не просто полететь к Солнцу – переселиться туда. Это на Солнце-то!..
А вообще обруч, серсо, потом крокет его детства сменили в жизни Белого сначала танцы, которыми увлекся, затем фокусы, которыми пугал бабушку, и даже – акробатика. «Пойди я по этому пути, – писал, – я очутился бы в цирке». Уже в годах, по словам второй жены, он мог, к примеру, мгновенно изобразить хорька, слона, курицу. «Хочешь видеть ленивца?» – спрашивал ее, и тут же, на спинке кровати, вцепившись руками, ногами и воображаемым хвостом в перекладину, повисала пред ней, сонно помаргивая тупыми глазками, натурально обезьяна. Но особо обожал маскарад, когда из тряпок матери наряжался то древним греком, то мавром, то пэром. Кривлялся, как те спички горящие. «Баловень, фантаст, капризник, беззаконник, то наивный, то наивничающий», он отлично знал свою детскость и «играл ею», – напишет о нем Гиппиус. А Ходасевич, знавший его с юности, говорил, что ссоры, споры, стычки его родителей сформировали в нем «совместимость несовместимого», «правду в неправде, может быть – добро в зле и зло в добре. Это создало ему славу двуличного человека». Вот и верь после этого Белому, что он дважды выходил в астрал, что лично видел каких-то единорогов и что в предыдущей жизни был ни много ни мало… Микеланджело! Правда, про черную маскарадную маску матери известно точно: он просидел в ней однажды чуть ли не неделю. Считал, что «отгородился от мира», что в маске он – уже не он. Хотя страшней, думаю, было другое – маска души.
Из дневников Андрея Белого:«Если ты желаешь, безумец, чтобы люди почтили безумие твое, никогда не злоупотребляй им! Если ты желаешь, чтобы твое безумие стало величественным пожаром, тебе мало зажечь мир; требуется еще убедить окружающих, что и они охвачены огнем. Будь хитроумной лисой! Соединяй порыв с расчетом, так, чтобы расчет казался порывом и чтобы ни один порыв не пропал даром. Только при этом условии люди почтят твое безумие, которое они увенчают неувядаемом лавром и назовут мудростью… Озадачивай их блеском твоей диалектики, оглушай их своей начитанностью, опирайся, насколько это возможно, на точное знание!..»
Хитроумный безумец? Или все-таки – безумный хитрован? Ведь все «хитрости» его умела разгадывать лишь первая гувернантка, француженка Белла Раден. Только она, и только – в «молочном» возрасте его. Может, потому он и помнил ее до старости. «Зачем ты, Боря, ломаешься под дурачка? – говорила. – Ведь ты совсем другой». «Но мама приревновала меня к ней, – скажет. – И я остался один – в четыре года. И с тех пор уже не переставал ломаться. Даже наедине с собой… Я всегда в маске! Всегда…»
В маске искал «идею» себя, в маске дружил и ссорился, в маске влюбился впервые, в маске писал стихи и уж не в маске ли – умер?