Я говорю о семье Михаила Соловьева, сына великого историка, которая жила этажом ниже. Или – о «форточке в жизнь», как образно назвал ее Белый. Именно здесь, еще до «кружка плоской крыши», образовался «кружок чайного стола». У Соловьевых сходились Ключевский, Трубецкой, поэт Фет, уже известный всем Мережковский и малоизвестный Брюсов, и сюда Борю, который только и мог поражать всех тем, что умел вертикально держать на носу палку, пригласят как равного. Вообще в нижней квартире всё было не как у всех. Картины, ассирийские фрески, обои и кресла цвета «бискр» и – вечный «художественный беспорядок». Особо оригинальным был брат хозяина квартиры, знаменитый философ и поэт Владимир Соловьев, человек с лицом апостола, с душой «беса из пекла» и с глазами, как у «василиска», – то зелеными, то фиолетовой синевы. Бог и дьявол, святость и кощунство – вот что удивит Белого в нем. Он не мог не поразиться, что философ, как отметит еще Амфитеатров, легко брался доказать, что даже дважды два – пять. «Чувствуем, что это шутка, – вспоминал Амфитеатров, – а жутко как-то. Логика острая, неумолимая, сарказмы страшные… Умолк – мы только руками развели: видим действительно дважды два… пять…»
Баснословное было время! Век оригиналов. Брюсов, к примеру, любил исчезать в темноте. Гасил в компании свет, а когда его зажигали, поэта и след простыл. Гиппиус любила поднять бокал и сказать: «Ну, за конец света!..» А поэт Пяст подсчитывал количество ударений в цоканье соловья. Неудивительно, что и Белый мог сидеть на уличной скамье и искать «идею» прохожего, автомобиля, фыркнувшего мимо, или дерева рядом. Удивительно, что «идею» себя не мог найти. «Кто я? Композитор, философ, биолог, поэт, литератор или критик?» Больше думал, что – критик. Первые стихи показал отцу – тот высмеял, другу – тот не понял. И лишь два человека сразу сказали: «Вы писатель». Сказали – и почти сразу погибли.
Ими и были Соловьевы – он и она. Белый познакомился сперва с сыном их Сережей, который был на пять лет младше. Но его сразу поразила она, его мать, жена Михаила, Ольга – красавица с глазами «не в себе». Художница, правдоискательница, пытавшаяся «поймать тайну жизни», готовая «и на монастырь, и на взрыв». Она, пишут, так молилась на мужа и за него, что кожа на ее коленях совсем огрубела. «Порывистая, умная, цельная», – скажет о ней Гиппиус, а Фет назовет «поклонницей и жрицей красоты». Именно Ольга, кстати, двоюродная сестра матери Блока, не только читала Белому первые стихи «Саши из Петербурга», которые ей присылали, но и первая, угадав истинное лицо Белого, сказала: «Вы – наш…» А через два года оба – и Ольга, и Михаил – добавят: «Вы – писатель». Ведь именно Соловьев не только придумает Боре псевдоним Андрей Белый (сам поэт хотел взять имя Буревой), но и возьмется за издание его первой книги. И вправду в «лучах этой семьи» вырос он, и от этих лучей, рискну предположить, и вспыхнула в нем «искра» творческих энергий.
«Лучи» эти судьба погасит в одну ночь. Простудившись, умрет Соловьев. Ольга, не отходившая от него, крикнув «Кончено!..», кинется в соседнюю комнату и выстрелит в себя. Сонный Белый, вытащенный отцом из постели, спустится в их квартиру в половине четвертого. Когда увидит клок обоев, вырванный пулей, его начнет колотить. И – «вздерг нервов» – тогда же ночью по пустому Арбату горестным гонцом он пойдет к сыну Соловьевых, Сереже, ночевавшему у знакомых. Они были друзья, а станут – почти братьями. Даже женятся потом на сестрах.
Куклы и… сумасшедший
В серенький, мокрый день августа 1911 года Андрей Белый вспыхнул от «самовозгорания». Просто тем полднем у дома в Никольском (Москва, Плотников пер., 21) остановилась пролетка, полная сундуков и картонок. С подножки экипажа соскочил тридцатилетний Белый и помог сойти тонкой, узкой женщине с «грудью-дощечкой» и в черном бархатном платье. Белый приехал домой, здесь пять лет уже после смерти отца жил с матерью и вот – привез сюда Асю. Почти жену. Тоже – адрес его любви. Приехал жить. Но в передней грудью встала тетка поэта: «Вы? – удивилась и, сказав, что мать его в отъезде, добавила, сверкнув на Асю: – И я не знаю как… право». Вот тут он и вспыхнул и, подхватив сундуки, кинулся с Асей в первые попавшиеся меблирашки на Тверском. В тот день и раскололась окончательно его жизнь между «любимой мамочкой» и – Асей. Еще недавно именно в этом доме в пору своей влюбленности в жену Блока, в «Прекрасную Даму», он и просидел, как я говорил уже, неделю в маске. Теперь же весь мир кругом, так почудилось, надел вдруг маски. И хуже: в маске оказалась и Ася – его «блеск, песня»…
Вообще, если вы хотите понять Белого, то вот вам история его дуэли с неким Тищенко. 27 января 1909 года газеты сообщили: накануне вечером в Литературном кружке на Дмитровке, в бывшем дворце генерал-губернатора князя Д.В.Голицына, а ныне – в перестроенном здании Генпрокуратуры, беллетрист Тищенко обвинил поэта Белого «в беспринципности». Белый в ответ со сцены крикнул: «Вы подлец. Я оскорбляю вас действием!..» Всё – правда. Был такой писатель Тищенко, невидная «мышка», но известная тем, что сам Лев Толстой, представьте, объявил его первым прозаиком и чуть ли не наследником своим. Был и скандал в кружке, была и виртуальная «пощечина», которую влепил обидчику Белый. Тот же Зайцев запомнит: занавес на сцене суетливо задернули, из зала кричали: «Безобразие!», «Еще поэтами называются», а Белого в полуобмороке увел из кружка Бердяев. Всё это означало дуэль – как иначе. Но когда утром Зайцев явился в Никольский к Белому, тот (он так и не лег в ту ночь) почти стонал: «Это не Тищенко, – крутился на месте. – Это личина, маска. Я не хотел его оскорбить… Он даже симпатичный… Враги воспользовались Тищенкой. Карманный человек, милый карлик, я даже люблю Тищенку…» Словом, пишет Зайцев, окажись тут Тищенко, Белый кинулся бы целовать его, а не стреляться. Таким был с друзьями, с поэтами, с «модными» тогда революционерами. У М.О.Гершензона, литературоведа и соседа (Москва, Плотников пер., 13), почтительно размышлял о роли интеллигенции в революции, а настоящего революционера Николая Валентинова, с которым познакомился в 1905-м и который, возможно, у себя дома (Москва, ул. Петровка, 26) пытался заставить его прочесть, наконец, «Капитал», высокомерно учил, представьте, вести беседу не просто на корточках, непременно – «на цыпочках». «Не так сидите, – учил. – Нужно опираться не на всю ступню, а только на цыпочки». – «Зачем?» – удивлялся марксист. «Когда вы на цыпочках, тогда, удерживая равновесие, нужно на это направлять какую-то часть духовной энергии; вы ее заимствуете из… имеющегося у вас духовного запаса…» Вот ведь как…
Из мемуаров Валентинова (Вольского). «Два года с символистами»:«“Люди не умеют разбираться в состояниях своей психики, – говорил Белый. – Я писал некоторые вещи верхом на лошади и убежден, что никогда их не написал бы не в этом положении. Иногда я пишу, ложась среди моей комнаты на пол, животом вниз или на левый бок, где сердце, а это совсем не то, как если бы сидел с пером в руке у стола. В этом положении приходят другие слова, какие-то оттенки слов – значит, и оттенки мыслей… Ведь в этом мире множество всяких шепотов, нюансов, шорохов, образов, неожиданностей и неизвестностей. Мы, символисты, их знаем… а вот всякие Потапенки, Тургеневы… ничего не знают и не хотят знать…” Я, – пишет Валентинов, – честно старался вникнуть в то, с чем галопировал Белый. И вдруг почувствовал: что-то колет в затылок…
В полуоткрытой двери, смотря на нас, стояла его мать… и зло, с кривой усмешкой проронила: “Я думала: здесь один сумасшедший, оказалось, двое”…»
Таким «сумасшедшим» поэт был и с любимыми женщинами. И не отсюда ли иные обиды его – настоящие, мнимые или вообще приснившиеся ему под утро?.. «Для меня любовь всегда… трагедия», – скажет поэтессе Одоевцевой в 1921-м. А Берберовой пожалуется: «Запомните: у Белого не было ни одной женщины, достойной его. Он получал от всех одни пощечины…» И назовет трех женщин, якобы сгубивших его: поэтессу Нину Петровскую, будущую любовь Брюсова, Любу Менделееву, жену Блока, и – Асю Тургеневу. Совпадение, конечно, но со всеми тремя (нет, что я говорю, – с четырьмя, если вспомнить его влюбленность в Маргариту) его сведет как раз 1905-й. В 1905-м, после четырех лет воздыханий, он познакомится с Маргаритой, в 1905-м обидно порвет с Петровской и смертельно влюбится в Менделееву, и тогда же, в 1905-м, впервые увидит Асю. Маргарите было уже тридцать два, а Асе, которую впервые отметит меж сестер Тургеневых, – едва пятнадцать.
Думаете, был донжуан? Отнюдь. Был не от мира сего. Оттого и жаль его – беспомощного, неуживчивого, ранимого. Ну, какая женщина стала бы жить с человеком, который в тридцать лет держит войско оловянных солдатиков и часами играет в них, кто назло заводит себе визитные карточки, на которых вместо имени пишет: «Кит Китович Кентавров»? Наконец, кого в газетах обзывают «бешеным скандалистом» и, главное, кто скоро и сам напишет про себя: «Давно поломанная вещь, давно пора меня в починку…»
Белый не искал женщин – бежал их. В Плотниковом, где жил с матерью, где оборудовал себе «зеленый кабинетик» (зеленые диван, кресла, столик, даже пепельницы), специально прикреплял записку на входных дверях: «Бугаев занят и просит не беспокоить». «Это я от девиц», – говорил. Да, время наступало, как говорили тогда, «огарочное». «Трын-травизм», или – «пофигизм», если по-нашему. Смерч эротики, ураган адюльтеров, гордость «напоказ» изменами всех со всеми. «Ах, зачем же нам даны лицемерные штаны!» – распевала элита, жаждущая чуть ли не свального греха, модные строчки поэта Кузмина. Так что девицы, курсистки, дамы-эмансипе штурмом брали нашего синеглазого. Писали о чувствах («Люблю солнце, ем шоколад, для тебя на всё готова»), слали смелые фотографии и смело сообщали свои адреса. Однажды явилась курсистка и, объявив, что зовет его из «душных» стен, сняла вдруг шляпку, распустила волосы и без лишних слов кинулась ему на грудь. В другой раз, провожая на извозчике какую-то даму, он, средь восторгов стихам, вдруг уловил: «Хотите ко мне? Выпьем чаю…» И когда, не чуя подвоха, кивнул, услышал: «Так не будем же терять драгоценного времечка…» Увернувшись от объятий, весь в испарине, он довез ее до дома, «косолапо», как пишет, простился и со всех ног припустил прочь…