Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 71 из 139

«Шар шара…»

«У него была тайна, – напишет о нем Цветаева. – Это знали все, этой тайны не узнал никто». Напишет после смерти его. А при первой встрече с ним она, семнадцатилетняя, вдруг скажет: «Знаете, мне хочется сделать одну вещь». «Какую?» – спросит ее уже почти знаменитый поэт. Она помолчит, а потом, пугаясь дерзости, выпалит: «Погладить вас по голове». И вспомнит: «Я и договорить не успела, как огромная голова была подставлена моей ладони. Провожу раз, два, и изнизу сияющее лицо: “Ну что, понравилось?” И вежливо добавил: “Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется – всегда…”»

Такой вот первый, отнюдь не «деловой» контакт! Но соль в другом. В том, что, фигурально, по голове погладил ее – он. Он первым заметил ее первую книгу, первым написал о ней и – первым пришел к ней в дом. Так началась эта дружба на всю жизнь.

Из очерка Цветаевой «Живое о живом»:«Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос… Со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло… Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный… очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко…»

А еще она напишет: «Макс – шар… Шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая. Разбейся о шар, – как бы предложила нам. – Поссорься с Максом…»

Поссориться с ним было невозможно. «Всё понять, всё – простить!» – вот девиз, которому он следовал. Но про «шар живота» написала догадливо. Не знала, что гимназистом (еще «шариком») он, разбежавшись в коридоре, с размаху влетел в еще больший шар. В живот Льва Толстого. Поднял глаза, опять «изнизу», и услышал: «Ну, ты меня мог убить своей головой!» Тоже – контакт поколений! Уходящего и – влетающего в литературу. Он ведь еще в гимназии написал: «Странно! Если я не буду писателем, то чем я буду?..»

Учился в 1-й гимназии, в доме, который и ныне стоит против храма Христа Спасителя (Москва, ул. Волхонка, 18/2). С четырех до шестнадцати лет жил с матерью в Москве. На Долгоруковской, на Грузинской, в Проточном переулке. Домов этих нет, даже адреса утеряны, а гимназия – вот она! – стоит. Символично: в ней ныне Институт русского языка. Я, к примеру, оказавшись в нем даже случайно (забегая за книгами в местный киоск), хожу здесь, как бы озираясь. Пушкин ведь бывал, преподавал Аполлон Григорьев, поэт, а в актовом зале, где устраивались городские вечера и концерты, выставляли впервые холст Иванова «Явление Христа народу» – восемь метров в ширину. А вот «явление» народу Волошина тут если и заметили, то как последнего ученика. Двойки по всему, а по греческому – единица. «Сударыня, мы, конечно, вашего сына примем, – скажет матери директор гимназии в Феодосии, куда переведут Волошина, – но должен предупредить: идиотов мы исправить не можем…» Вот ведь как! Впрочем, мать и сама была виновата: «принципом» ее было давать ребенку любые книги, какие захочет. Он и читал – любые. С утра и до утра. И писал «дерзкие» стихи: «Пускай осмеян я толпою, // Пусть презирает меня свет, // Пускай глумятся надо мною, // Но всё же буду я поэт…» Прочел их матери, та бросит: «А у Пушкина лучше!..» Странная у них была любовь, о чем рассказ впереди. Но вот вам пример: воюя с его добродушием, мать (кошмар!) подкупала мальчишек, чтобы они… колотили его! Профессор Стороженко, сверстник его, помнил, как по наущению ее укусил Макса за пятку, когда тот сидел на дереве. И знаете, что ответил Волошин? «Я бы мог дать тебе тумаков, но не хочу». Однажды лишь дал сдачи, но противник, растянувшись на полу, только и запомнил: глаза-шарики над ним да мольбу в них – оставить его наконец в покое…

Впрочем, что детские драчки. Здесь, в 1-й, учились те, кого разведёт сама история: «державники» – великий историк С.М.Соловьев и не такой великий, но тоже историк Погодин – и «антидержавники»: анархист князь Кропоткин и первый драматург России Островский. Будут учиться и те, кого уже Волошин будет стараться как бы примирить: Бухарин, большевик, и беляк Милюков – будущий министр Временного правительства. Наконец, здесь, в 1-й гимназии, уже получил золотую медаль тот, кто уведет у Макса первую жену, поэт и «учитель поэтов» – Вячеслав Иванов. Да и она, жена его, Маргарита Сабашникова, тоже не раз, но после революции, будет бывать тут. Дом станет штабом Пролеткульта, и она, «утонченка», чтобы не сдохнуть с голоду, пойдет сюда «взращивать» незамутненную «пролетарскую культуру»…

В брак Волошин вступит не мальчиком, но в любви мальчиком будет, кажется, всегда. Ныне и первоклашки ахнут, узнав, что первую обнаженную женщину он увидел, вообразите, в двадцать четыре года. Натурщицу на Монпарнасе. Он жил тогда в Париже в мастерской художницы Елизаветы Кругликовой, где кучковались авангардисты (Париж, ул. Буассоннад, 17). «Я в первый раз видел голое женское тело, – записал в дневнике, – то, чего страстно жаждал в течение стольких ночей, и оно меня не только не потрясло, но напротив, я смотрел на него как на нечто в высшей степени обычное…» Правда, в тот же день, и вряд ли случайно, на бульваре Сен-Жермен у памятника Дантону он знакомится вдруг с проституткой, за которой пошел, как в тумане.

Из дневника Волошина:«Мы поднимаемся по лестнице… Я чувствую около себя юбку, дотрагиваюсь до нее робко пальцем и думаю: “Неужели это и есть?” Она зажигает спичку, и мы входим. Комнатка крошечная, с большой постелью, как во всех отелях… Неужели она… разденется?.. Мне хочется, чтобы она разделась… Я делаю робкое движение, чтобы расстегнуть ей кофточку. Она говорит: “Погоди, я сама”. И потом спрашивает деловым тоном: “ Ты хочешь, чтобы я разделась совсем?” Я киваю… Она одним движением сбрасывает с себя все платье и остается только в черных чулках выше колен да с газовым бантом на голой шее. И меня опять поражает обыденность голого тела. Я гляжу на низ ее живота, и меня удивляет присутствие волос. Их я никогда не видел на картинах и статуях… Она говорит: – Раздевайся… Мне теперь не стыдно раздеваться, но я… боюсь, чтобы она не догадалась, что я это делаю в первый раз… “Зачем ты снял ботинки?” – говорит она. И я чувствую, что она догадывается, что я еще не имел дела с женщинами…»

Девушку звали Сюзанн. Он встретит ее вновь в танцзале, куда ходил рисовать с натуры. «Мы идем к столикам, – запишет. – Она подвигается близко ко мне, касается меня коленями и закрывает мои ноги своей юбкой. Я чувствую, что во мне просыпается животное… И вот мы идем вдоль сырой аллеи. Она через два шага подпрыгивает и напевает. Я хочу принять развязный вид. Но не могу: “А вдруг меня увидят мои знакомые?” – “ Ты мне дашь опять 20 франков?” – спрашивает она нежно. У меня всего 20…»

Впрочем, скован он почему-то лишь с уличными женщинами, с кем другие развязны. С остальными он, «воздушный шарик», общается на каком-то «воздушном наречии». «Пропариженный» юноша с львиной головой, в пенсне на ленте, в бархатных рабочих брюках и при этом в модном жилете, он невероятно общителен. Это и возмущало. «Помилуйте! – ворчала одна матрона. – На что похоже? Мужик – косая сажень в плечах, бородища – как у есаула, румянца – на целый хоровод деревенских девок. А не разберешь – ломается или бредит взаправду? Чудодей какой-то!..» Чудодей, потому что водится с богемой, болтает о раскольниках, о террористах. То шлет в редакции малоизвестные стихи Пушкина, заверяя, что автор их – «аптекарь Сиволапов». То подруге, отчаянно желающей отравиться, дает английскую соль. А то, божась, уверяет, что у антиквара на улице Сэн «откопал» один из тридцати серебреников. Тот самый! «Поэт, – говорил, – должен быть нелеп». Он и был таким: любил вечно ходить в сандалиях, как древний грек, брил ноги, носил чулки, перевязывал голову венком из полыни и, как никто, умел готовить черепаховый суп. Всю жизнь, даже в старости, не любил электричества, радио, кино, ненавидел кровати: «Зачем эти семейные недра?» – зато любил спать на снегу в горах Испании, на свернутых канатах кораблей, на кошме в барханах, а в Париже – и когда жил в комнатке друга-художника на Кампань-Премьер (Париж, ул. Кампань-Премьер, 9), и когда снял себе целое ателье (Париж, бул. Эдгара Кине, 16), – обожал бегать на остров Иль де Жюиф, где «слушал» только ему слышные голоса тамплиеров из XIV века. «Разве вы не знаете, – спрашивал Амфитеатрова, писателя, – что 11 марта 1314 года на Иль де Жюиф были сожжены гроссмейстер Жак де Моле со всем капитулом?..» И до сияния любил ходить «в гости». Мог день просидеть, скрестив ноги, как Будда, и цедить прописные истины, а мог часами говорить о какой-нибудь греческой миниатюре. Понятно, отчего женщина, в которую влюбится, сравнит его с грациозно-неуклюжим сенбернаром, теребящим попавшую в зубы тряпку. Она скоро станет женой его, с ней у него всё будет не просто, но в Париже он первым делом поведет ее к царице Египта Таиах, в музей Гимэ (Париж, пл. Иены, 6). «Она похожа на вас», – скажет у мраморной головы царицы Маргарите Сабашниковой. Но в тот день ему покажется, что каменные губы Таиах что-то прошепчут ему. Правда, одна предсказательница, которая посулит ему смерть от женщины, уже сказала, глянув на Таиах: «У нее губы жестокие…» Вот эти-то слова он и не свяжет с Маргаритой, с ее похожестью на царицу. И – зря не свяжет.

«Вы живой – я мертвая…»

С Маргаритой познакомится у Сергея Щукина, коллекционера. Тот в своем изящном, что игрушечка, особняке соберет как-то «всю Москву» на выставку новых приобретений: на Ренуара, Дега, Гогена (Москва, Большой Знаменский пер., 8). Все подкатят сюда, в нынешнюю резиденцию министра обороны, в собственных экипажах, и только он придет пехом. Все будут в смокингах и бабочках, он – в свитере да в штанах до коленей. «Пур эпате ле буржуа» –