Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 78 из 139

Москва, Леонтьевский пер., 5). И сама будет грузить его у ворот (у шлагбаума – ныне) – на телегу. А сдавала рукопись, вычитывала ее – «держала корректуру», как говорили тогда, – все-таки в семнадцать. Кстати, издавать книги гимназистам в те годы строго запрещалось. Но она, мы знаем уже, плевала на запреты и про затею с книгой не сказала никому – всё сделала в тайне. Еще потому, что уже год как была влюблена в одного человека. Более того, вся книга ее (111 стихов, тиражом в 500 экземпляров) была не эпатажем, не вызовом и даже не посланием «граду и миру» – нет! – «объяснением в любви» к этому человеку, с кем была тогда в ссоре. Любовное письмо в пятьсот экземпляров – а что? не круто? Не «по-цветаевски»? Имя этого человека – Владимир Нилендер. Тоже поэт тогда, филолог, переводчик Гераклита (он в том же 1910-м выпустит в свет свои переводы), а ныне – окончательно забытый литератор. Но: «Не было, нет и не будет замены, мальчик мой, счастье мое!» – написала ему в книге. А вскоре из-за него будет и стреляться, и, как пишут, чуть ли не вешаться…

Вообще-то он ее, кажется, не любил. В нее влюбится взрослый и «первый живой» поэт – «чародей» с фосфорическими глазами Лев Эллис – Лев Львович Кобылинский. Друг звеневших уже Андрея Белого и Блока, человек, смело прятавший от полиции нелегалов, устраивающий вечера в пользу боевиков, а в доме своем не раз собиравший поэтов. Он, к слову, только что помирил Белого и Блока, когда у них дошло дело до дуэли. Про его лицо, «гипсовую маску», Белый напишет, что оно могло бы принадлежать Савонароле или даже Великому Инквизитору. Во как! Вот он-то, Эллис, который был старше Марины на тринадцать лет, и ввел ее «в литературу».

Он возник в Трехпрудном у отца Марины, тот поначалу благоволил к нему, но засиживаться стал у дочерей профессора – иногда допоздна. Марине было тогда еще четырнадцать, а Асе вообще двенадцать, но он общался с ними как со взрослыми. Стихи, философия, шелест фольги шоколадной, беготня за чайником (не пропустить бы «интересного»!), и опять леденцы, и опять – стихи. Какие, к черту, уроки?! Потом обе в темень шли провожать его. Отец, чтобы покончить с «безобразием», даже прятал пальто девочек – но, как пишет Валерия, разве это «помеха»? Сестры «на извозчичьей пролетке, забыв о всяком пальто, с развевающимися волосами», едут-таки провожать его. А когда он как-то должен был проводить Марину, тогда она и схлопочет по лбу. Он выберет провожать давнюю знакомую дома Цветаевых, зубную врачиху, Драконну (именно так – с двумя «н»), как прозовут ее Марина и Ася.

Из «Сводных тетрадей» Цветаевой:«Первый образец мужского хамства я получила из рук – именно из рук – поэта. Возвращались ночью откуда-то втроем: поэт, моя дважды с половиной старшая красивая приятельница – и 14-летняя, тогда совсем неказистая – я. На углу Никитского – остановились. Мне нужно было влево, поэт подался вправо – к той и с той. – “А кто же проводит Марину?” – спросила моя совестливая приятельница. – “Вот ее провожатый – луна!..” – и жест занесенной в небо палки… Из-за этой луны, ушибшей меня как палкой в лоб, я м.б. не стала – как все женщины – лунатиком любви. Но… с этого мгновения луна взяла на себя заботу обо мне…»

Через три года как раз Эллис позовет Марину замуж, правда, сам письмо передать не решится, пошлет друга – Нилендера. Тот проговорит с Мариной всю ночь, поминутно вскакивая: «Лев ждет», имея в виду Эллиса, но именно в него к утру и влюбится Цветаева. Нилендер первый заставит ее плакать, мучиться, тосковать. И из-за него, как раз к годовщине их встречи, она и выпустит первую книгу, которую заметят и отметят Брюсов, Волошин, даже Гумилев в Петербурге. Из-за Нилендера Марина и попытается покончить с собой. Сначала якобы решится на выстрел в театре на ростановском «Орленке», где мальчишку, сына Наполеона, играла старая, на протезе уже, Сара Бернар, но револьвер даст осечку. А по другой версии, будет вешаться. Как было на деле – неизвестно. Темная история. Но не удивлюсь, если и стрелялась, и вешалась. До нас дошли лишь слова ее из письма Асе: «Только бы не оборвалась веревка! А то – недовеситься – гадость, правда?..» Через тридцать лет, перед самоубийством в Елабуге, напишет о том же: «Не похороните живой! – предупредит в записке. – Проверьте хорошенько!..»

От Нилендера у нее останется лишь эпиграф из Гераклита, который в Париже, в эмиграции, поставит к статье «Поэты с историей и поэты без истории», слова «Никто дважды не ступал в одну и ту же реку». Хотя в реку по имени «любовь» сама будет вступать тысячу раз. И тогда же в Париже вдруг признается: «Я бы хотела, чтобы меня любил старик, многих любивший, меня – последнюю. Не хочу быть старше, зорче, грустнее… Не хочу, чтобы на меня смотрели вверх. Этого старика я жду с 14 лет…» Да, ждала старика, а замуж выскочила за мальчика, гимназиста младше себя. Просто камешек вмешался в ее жизнь, камешек, ставший, образно говоря, – камнем на шее.

Цветаева. Из «Записной книжки» № 5»: «Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители… Разлюбить – видеть вместо него – стол, стул… Что главное? Слышали ли вы когда-нибудь, как мужчины – даже лучшие – произносят два слова: “Она некрасива”. Не разочарование: обманутость – обокраденность. Точно так же женщины произносят: “Он не герой”…»

В тот год, в 1911-м, она встретила сразу двух героев. И случилось это в Крыму, на море. Там влюбилась в будущего мужа и там же, на море, всего за месяц до этого, впервые узнала, как хотела бы, чтобы любили ее.

В Коктебель ее позвал Волошин. Но она, завернув в Гурзуф, сняла вдруг на месяц комнату в домике над морем, на сумасшедшей скале, которую звали «генуэзской крепостью». Думаю, тянула время, ждала, пока у нее после кори хоть чуть-чуть отрастут волосы. Но там, в Гурзуфе, она и встретила Османа, татарчонка. Ей восемнадцать, ему – едва одиннадцать, но любовь его назовет потом – непредставимо! – «главным выигрышем в жизни»… В Крыму апрель; гимназия брошена навсегда; она уже поэт, как мечтала, а главное – свободна как птица. Волошину написала: «Со скалы в море, с берега в комнату, из комнаты в магазин, из магазина снова на Генуэзскую. Курю больше, чем когда-либо, загораю, читаю без конца…» Умолчала лишь о лихорадочных глазах Османа, следящих за каждым шагом ее. «Мы лазили с ним на мою крепость, – вспоминала, – на опасных местах, без веревки. Он протягивал ногу, и я держалась – а наверху – площадка: маки, я просто сидела, а он смотрел, я на маки, а он на меня…» Она в платье с крупными розами – стриженая, гибкая, как «египетский мальчик» (талия без корсета – шестьдесят три сантиметра), с вечной папиросой «Кефу» в уже ироничных губах. И он – востролицый, черный, некрасивый. Она ничего не дарила ему и почти не говорила с ним. И тем не менее это была – любовь. Он водил ее на татарское кладбище, на свои табачные плантации (он был без отца уже – хозяин!), покупал ей хурмы на копейку, «горсть грязи», которую она тут же, не задумываясь, съедала. А когда уезжала, сказал: «Я буду приходить к тебе в сад и сидеть». – «Но меня не будет?» – «Ничего, камень будет…» В последний вечер твердил: «Я не буду спать». В двенадцать все-таки заснул на ее кровати, и она тихо ушла на свою скалу. А утром – понес ее вещи к пароходу до Судака. Да, это была любовь! Не поверите, но в Судаке он и встретит ее! Как окажется там, можно лишь гадать. Но поступок был не мальчика – героя. Через два года, уже с мужем и дочкой, она специально заедет в Гурзуф и отыщет Османа. Он скажет: «Когда ты уехала, я всё приходил к тебе в сад, сидел на том камне и плакал…» А она и через десять лет, в эмиграции уже, напишет: «Не смейтесь. Этот мальчик любил меня так, как никогда уже потом никто». И доскажет: хотя спросить его «ты любишь?» – было бы глупостью. «Дикари не знают, как это называется…»

А вторым героем тем летом станет в Коктебеле Сергей Эфрон, тоже мальчик, но глазами синей моря. И если Осман готов был взять ее на руки, фигурально говоря, и нести, то Сергей, напротив, – сам «пошел в ее руки, как голубь». Так скажет о нем Ася. И прибавит: этого «голубя» вот так, «на руках», Марина и будет «нести всю жизнь…»

Вообще, всё было жутко красиво. Он в ослепительно белой рубашке сидел на коктебельском пляже. «Я, – вспоминала Цветаева, – обмерла: ну можно ли быть таким прекрасным? Взглянешь – стыдно ходить по земле! Это была моя точная мысль…» В тот день, 5 мая, она валялась на берегу и как раз говорила Волошину, что выйдет замуж за того, «кто из всего побережья угадает, какой мой любимый камень». Волошин вкрадчиво, сладчайшим голосом объяснял: Мариночка, влюбленные глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, «принесет тебе булыжник, ты искренне поверишь, что это – любимый камень». Так вот, Эфрон с глазами в пол-лица, с «жестами принца», про кого скоро напишет, что он «тонок первой тонкостью ветвей», и про кого, как про тополь свой, скажет – «он – мой», чуть ли не в первый же день нашел ей в прибрежной гальке «величайшую редкость» – сердолик. Марина будет хранить его всю жизнь. Но камень, на который молился Осман, и камушек Сергея – это, если хотите, символы любви разной. Не ошибся Волошин. Когда через двадцать лет Сергей – ее герой, ее беззаветный «астральный юнкер» – станет беззаветным агентом ГПУ-НКВД, сердоликовый камушек его обернется для нее увесистым булыжником. И не он ли – страшно сказать! – «подтянет» ее в петле под потолок в 41-м?..

Две иконы

Их икону я нашел чудом. Когда занимаешься чем-то «по делу», всё как-то, знаете, само приходит, «лепится» к теме. Так и с иконой этой. Ее историю я случайно встретил в посторонней, казалось бы, книге одного краеведа. Что называется, напоролся! Когда-то икона эта украшала церковь Рождества Христова, что в Палашах (Москва, Малый Палашёвский, 3). Церковь снесли, построили, как водится, школу. А икону, содрав оклад из серебра, раскололи и выбросили. Будто мусор. Пишут, что нашла ее в каком-то подвале безвестная старуха. Доску склеили, дописали и вернули патриархии. А теперь – слушайте: Брюсов переулок, храм Воскресения на Успенском Вражке (