Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 90 из 139

Я впервые подумал об этом, когда наткнулся на его слова в письме к покойной уже Анне Саакянц, биографу Цветаевой. «Ради бога, не выставляйте меня сторонником белых, – признался ей в 1978-м, – под их господством мне приходилось порой находиться, но я никогда не стоял на их стороне. Мне приходилось разыгрывать роли, являвшиеся прикрытием и имевшие другие, скрытые предназначения». Увы, Саакянц не придала значения его словам, отнесла их в книге в примечания, в сноску. А ведь за ними главное; факт этот станет не щепкой – увесистым поленом в тот костер, на котором сгорит и вся семья Цветаевой, и – сама. Это моя, если угодно, версия.

Да, начальник красного одесского порта, вчерашний мичман Родзевич был схвачен белыми и лично Слащевым, генералом-изувером, приговорен к смерти. Но почему, с какого перепуга белые вдруг помиловали его и приняли в свои ряды? «Под их господством, – напомню, – мне приходилось порой находиться, но я никогда не стоял на их стороне». И не потому ли уже красные заочно приговорили его к смерти, чтобы составить ему, будущему агенту своему, надежное алиби? Да, Эфрон на Лубянке, перечисляя завербованных им, назвал и Родзевича. Но разве нельзя предположить, что последний всего лишь «сделал вид», что его вербует друг, который лишь недавно, в 1931-м, стал агентом ГПУ? Ведь, как известно, – это совсем новый факт! – Родзевич еще в 1921-м, за десять лет до этого, уехал вдруг в Ригу якобы к родственникам и прожил там целый год. Именно в Риге завязывались тогда узелки широкого невода советской разведки, вскоре наброшенного на всю Европу. «Нет, нет, всё не так, – решительно возразила мне в недавнем разговоре та же Ирма Викторовна Кудрова, специалист по Цветаевой. – Эфрон был настолько значительной фигурой, что именно ему было поручено возглавить “Союз возвращения на родину”». Да, дорогая Ирма Викторовна, поручено, но вы не можете не знать, что настоящая, серьезная разведка не ищет публичности, – этот аргумент скорее работает на мою версию, – ведь «Союз возвращения» был вполне легальной организацией. Ведь про Эфрона еще с 1928 года весь Париж говорил, что он «законченный коммунист». Какой же из него тайный агент? А вот про Родзевича мы и ныне знаем буквально крохи.

Умный, суровый, сильный, этакий мачо, он был близок с генералом Орловым, вроде бы начальником всей агентурной сети в Европе, и вместе с ним воевал в Испании. Командовал якобы батальоном подрывников, а на деле, пишут, ничего не «подрывал». Орлов и его помощники, как это стало известно не так давно, по приказу Москвы расправлялись с испанскими якобы «троцкистами», в одночасье ставшими не бойцами с Франко – «пятой колонной», предателями и фашистами. Их и иностранцев, пришедших на помощь испанской революции, тысячами бросят в тюрьмы и убьют. Эти тайны и ныне покруче похищений никому не нужных уже белых генералов в Париже. Об этом и сегодня, думаю, всё известно на нынешней Лубянке, но и сегодня это тайна за семью печатями. Кто пытал и расстреливал Андреса Нина, пламенного руководителя испанской Рабочей партии марксистского единства (ПОУМ), известность которого в Испании была, кажется, уж не меньше, чем у яростной Пассионарии – Долорес Ибаррури? Кто убил сорок членов исполкома этой партии? Тайна! Кто входил в штаб НКВД, работавший в Альбасете? Страшная тайна! Кто был в той машине, из которой на пустынном шоссе около Алькала-де-Энарес под Мадридом выволокли истерзанного Нина и пустили ему пулю в лоб? Вообще – тайна тайн! Читайте мемуары генерала Орлова «Тайная история сталинских преступлений». Но лучше вспомните Оруэлла, его книгу «Памяти Каталонии»! «Где Нин?» – натыкался Оруэлл на метровые надписи мелом и кирпичом, выведенные на стенах Барселоны еще уцелевшими, ушедшими, как и он, в подполье поумовцами. Ныне известны «мелочи»: руководил массовыми репрессиями Орлов, а помогали ему Рамон Меркадер, будущий убийца Троцкого, советские разведчики Эйтингон и Григулевич и, думаю, наш герой, «командированный из Парижа», – Родзевич. Он был близок с Орловым, так пишут, более того, знакомым Орлова был и наш вполне «легальный» работник НКВД Сережа Эфрон – он «готовил» людей к отправке в Испанию и одному из них не только сказал по секрету, что подыщет ему «дело» в Испании «поинтереснее, чем просто стрелять из окопов», но и прямо велел связаться в Валенсии с Орловым, «руководителем опергруппы НКВД»… Всё, повторяю, темно в делах НКВД в Париже, но еще темнее – в Испании. Ясно одно: если Родзевич хотя бы к десяти невинным смертям в Испании имел отношение (а убиты были тысячи!), то и тогда он не просто тайная – зловещая фигура, рядом с кем даже «посвященный» Эфрон – мальчишка, игравший в «шпионы». Хотя почему – «хотя бы»? Именно в десяти убитых Родзевич, наш «подрывник», и признался как-то Муру («пришлось расстрелять»), когда тот по-детски спросит его: убивал ли он врагов Испании? Это тоже стало известно нечаянно – из опубликованных дневников Мура. Такая вот «проговорка» ребенка…

Всё глухо в биографии Родзевича, но всё говорит о том, что «львом» он был железным, а не картонным, как Эфрон. Из фашистского концлагеря Родзевича потом освободят советские войска, но – последний аргумент! – его почему-то не интернировали в СССР, как всех прочих. Дали вернуться во Францию, даже подлечили слегка. Просто в его «работе» не было провалов, как у Эфрона, его не надо было отзывать на родину. И уж не потому ли вспыхнула столь сильная страсть – воистину шекспировская! – между Родзевичем и Цветаевой, что оба никогда, ни разу не меняли убеждений своих в том изменчивом мире? Родзевич – красных убеждений, а Цветаева – справедливых: и к красным, и к белым, к своему небу – одному на всех. Да, любовь как гибель, всё правильно: Родзевич – первопричина ее смерти. Но ведь и гибель – как любовь. Самый страшный круг, трагическая «карусель» души ее… Как в том пророческом кошмаре, который приснился ей перед отъездом… Сон про семью ее и про то, как она – улетала в небо.

Из дневника Цветаевой (запись от 23.04.1939):«Иду вверх по узкой горной тропинке… слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу – сверху – лев. Огромный… Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу – верблюд, двугорбый… необычайной… высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу – лошадь. Она – непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И – лошадь несется по воздуху – надо мной… И – дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед, голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные подробные… потом горстки бедных камешков… Несусь… с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара и страстно – и безнадежно! – за него держусь, зная, что очередной круг будет – вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя… Ни остановить, ни изменить: роковое…»

Никто не провожал ее и Мура на вокзале («не позволили», как успела безлично помянуть своих «кураторов» Цветаева в письме к подруге). Когда крикнули «По вагонам!», Мур пошутил: “Ni fleurs, ni couronnes” («Венков и цветов не приносить» – фраза из похоронных оповещений).

Всё походило на бегство, ровно как у ее Сергея. И, как у него, поезд довез их до Гавра, где их ждал советский пароход. Только название было не «Андрей Жданов» – «Мария Ульянова». Погрузились, когда садилось солнце, отчалили, когда оно встало, – в 7:15. «О, Боже, Боже!.. Что я делаю? Занося ногу на сходни, я сознавала: кончается жизнь 17 лет… – напишет о прощании с Францией. – Едем, как собаки. Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба…»

До смерти ее в Елабуге оставалось два года, два месяца и девятнадцать дней.

«Обертон унтертон всего жуть…»

Скульптор зависит от глины, художник – от холста, музыкант – от струн. Поэт, сказала Цветаева, – «только от сердца». Иосиф Бродский, родившийся за год до ее смерти, будто подхватит эту мысль: самое великое в нации, скажет, Язык, в языке – Литература, а в литературе – Поэзия. «Поэзия, – взовьется до немыслимого, – цель человека как биологического вида», а поэты – «наиболее совершенные образцы человеческого рода». Во как! И первым поэтом ХХ века назовет – Цветаеву. Его переспросят: первым среди русских поэтов? Он скажет: нет, первым поэтом в мире!..

Когда-то, в молодости, мне нравилось выписывать поразившие меня мысли. Типа «крылатые слова» – для себя любимого. Кое-какие блокноты сохранились. Так вот, в 1966-м, когда я служил срочную в Москве и когда, прочтя стихи Цветаевой, впервые пришел в Борисоглебский, к дому ее, я, оказалось, выписал слова Экзюпери из книги «Планета людей»; она в тот год как раз вышла у нас впервые. «От поколения к поколению, – выписал, – передается жизнь – медленно, как растет дерево…» Но разве я знал тогда, в 1966-м, что Цветаева, возвращаясь в 1939-м из эмиграции пароходом, читать взяла как раз «Планету людей»; специально искала ее накануне отъезда.

Она и Мур были, кажется, единственными русскими пассажирами на корабле. Весь он был забит испанскими детьми; их, сирот, вывозили в СССР. Они сутками, пишет Цветаева, танцевали на палубе, потом ели, выворачивали съеденное за борт и – снова пускались в пляс. Плясал с ними и четырнадцатилетний Мур, забегая в каюту, чтобы, схватив полотенце, вытереть вспотевшее лицо. А она лишь с закатами поднималась на палубу: поклониться Дании, потом Швеции и послать привет и Андерсену, и Сельме Лагерлёф. Выходила, чтобы вновь погрузиться в Экзюпери. «Надежды больше нет, – читала у него. – Уносит меня невольничий корабль, плыву под звездами, и остановиться не в моей власти…» А когда слева по борту встал Кронштадт, добралась до последних фраз, до тех слов, выписанных мной когда-то: «От поколения к поколению передается жизнь – медленно, как растет дерево. Из расплавленной лавы, из чудом зародившейся клетки вышли мы – люди – и поднимались всё выше, ступень за ступенью, и вот мы пишем кантаты и измеряем созвездия…»