Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы — страница 91 из 139

Всё у Экзюпери было про нее: от музыки и деревьев до – звезд. И всё – в прошлом. Ибо в СССР она, уже всемирно известный поэт, возвращалась тайно. Таков был приказ НКВД. Считайте – приказ самой Родины…

Вот первая загадка возвращения: захотела ли она, успела ли, сойдя с поезда на Ленинградском вокзале, хоть на мгновение взглянуть на июньскую Москву? На город, про который умоляла когда-то Пастернака: «Напиши мне о летней Москве! Моей страсти, из всех любимой» – и про который за день до самоубийства скажет: «Это мой родной город, но сейчас я его ненавижу…» Приехала на Ленинградский, а в Болшево, где жил теперь Сергей, надо было ехать с Ярославского – рядом. И можно было, не выходя на площадь – там был проход, просто перейти с перрона на перрон. Вот и гадают биографы: выбежала ли хоть на миг глянуть на Москву? Или и это было запрещено? Теперь запрещено, когда родина становилась западней?..

«Змея должна менять шкуру», – веселилась в молодости. Но в Россию, образно говоря, вернулась вообще без кожи, с голыми нервами. В Париже, гадая как-то по стихам, ей выпала басня именно про змею. «Это ко мне!» – усмехнулась. Речь шла о гадюке, дивный голос которой люди слушали, рыдая от счастья. Но когда с открытой и полной любви душой та доверчиво поползла к ним, все брызнули врозь. Пой, дескать, но держись от нас подале. Стихи не обманули: в мире глухих поющий кажется уродом. Но лишь в СССР «поющих», кто не как все, чаще всего и убивали. Да, вернулась на родину, когда в стране полыхал еще костер Большого террора. И ей гореть, поняла, гореть, как любимой Жанне д’Арк. Одного не знала: того, что «костер» ее подпалят не штатные палачи – свои, родные, самые близкие люди.

«Вели» ее, как на аркане. В Париже до вагона провожали люди из спецслужб, но ведь и в Москве встретили на перроне два секретных сотрудника НКВД. Про московских если и догадается, то не сразу, ибо к поезду подлетели два сияющих счастливых человека: красавица-дочь в берете набекрень и смуглый белозубый спутник ее – поклонник Али, почти жених. «Самуил Гуревич, – весело представит его матери Аля, – но все зовут его просто Муля». «А где Ася?» – спросит Цветаева о своей сестре. Ей не ответят, будто не услышат. И лишь в поезде до Болшева дочь шепнет, что и Ася, и сын ее Андрей, и муж сестры Сергея уже второй год как арестованы. Вот это был удар! Может, потому она и скажет потом про Алю: «моя подлая дочь»? Ведь если бы та хотя бы намекнула в письмах из Москвы, что арестована ее сестра, Цветаева, возможно, не кинулась бы добровольно в московский капкан?

Из воспоминаний Н.Лурье, советского писателя:«Нехорошо мне, – неожиданно заговорила Цветаева… – Вот я вернулась. Душная, отравленная атмосфера эмиграции давно мне опостылела… Но смотрите, что получилось. Я здесь оказалась еще более чужой… Меня все сторонятся. Я ничего не понимаю в том, что тут происходит, и меня никто не понимает. Когда я была там, у меня хоть в мечтах была родина. Когда я приехала, у меня и мечту отняли… Уж разумнее было бы в таком случае не давать таким, как я, разрешения на въезд…»

В Болшеве проведет пять страшных месяцев. Дом в соснах на окраине поселка с говорящим названием Новый Быт сохранился до бревнышка. Ныне – музей Цветаевой на улице ее имени (Москва, ул. Цветаевой, 15), а тогда – уютное одноэтажное гнездо, которое пополам дали семьям двух героев-разведчиков: Эфронам и завербованным Сергеем в Париже супругам Клепининым. На деле же это была секретная дача НКВД, или, как мрачно пошутит Нина Клепинина, Дом предварительного заключения. Камин, паркетные полы, готовая мебель, открытые террасы – чем не загородная вилла? И – дом НКВД; здесь до ареста своего жил сам Зальман Пассов, начальник 7-го отдела ГУГБ – то есть всего Иностранного отдела Лубянки. И – ДПЗ, конечно же, ибо из семи взрослых Клепининых и Эфронов, живших тут до приезда Цветаевой, пятерых арестуют при ней. В том числе дочь ее и мужа.

Нет, поначалу всё было прекрасно. Сергей поселился здесь чуть ли не за год до возвращения жены, и к нему почти сразу переехала Аля. Она, ставшая завзятой «комсомолкой» еще в Париже, вернулась в СССР первой, весной 1937-го. Восторгам ее не было предела! Подругам во Францию писала, что рабочие завода «Каучук» в своем театре играют Шекспира, что в Москве «нет ни одного человека, который бы не знал Пушкина», что на улицах не слышала «ни одного бранного слова» и не встречала «ни одного человека, который бы не работал или не учился…» Сергей сначала не без шика жил в столичных отелях, в нынешнем «Балчуге» с видом на Кремль (Москва, ул. Балчуг, 1), лечился в лучших больницах СССР, а отдыхал, и подолгу, то в Аркадии под Одессой, то в Минводах, то в Кисловодске. Сестре Лиле, которая ютилась в каморке в Мерзляковском (Москва, Мерзляковский пер., 16), хвастал: в жизни не видел около себя столько врачей – и шутил: в санаториях его обтирают одеколоном, так что благоухает он, что «фиалка пармская». Это был звездный час его: сорок пять лет, красавец синеглазый, секретное прошлое, опасная, но почетная работа; он ведь в Москве стал даже не Эфроном – «товарищем Андреевым», таким был его оперативный псевдоним. Обещали вот-вот орден Ленина, спрашивали: поедет ли в Китай, где, может, придется рисковать жизнью? Словом, это была лучшая «роль» его! Огорчало одно: когда пришел к «хозяевам» на Лубянку просить о жилье, когда сказал, что надоело жить в отелях, что дочь его притулилась в шестиметровой комнате его сестры Лили, а спит вообще в алькове, начальник встрепенулся: «Альков, Альков? Это где же, это что – Московская область?» Такими были отныне друзья его, «утонченного версальца», как звала его Цветаева. Зато вечерами, запалив камин в Болшеве, он, Аля с женихом, Клепинины (они были теперь Львовы) – все сходились в общей гостиной. Занавешенные окна, на стене свежая еловая ветка, от которой пахнет Рождеством, вкусный ужин, Алины шуточки, добрая, с мягкой иронией, улыбка Сергея. Какие-то все радостные, оживленные. Читали стихи, поминали намеками «подвиги» парижские, спорили о Толстом, толковали систему Станиславского и ждали, ждали приезда Марины. Все поголовно были секретными сотрудниками НКВД («сексотами» в просторечии), у всех были кураторы из органов, и все, как выяснится на допросах, доносили даже друг на друга. Аля своей наставнице от НКВД некой Зинаиде Степановой, встречаясь с ней в «условленном месте» – в кафе в «Национале» (Москва, ул. Тверская, 1), «стучала» на Клепининых, те – на Сергея, Сергей – на них. Такая вот «дружба» соседей. А вообще – готовились жить «набело». Весь ужас в том и состоял, что объективно все они были хорошими, даже замечательными людьми, да-да: добрыми, отважными, даровитыми (Клепинин еще в Париже издал две книги, его жена рисовала и была когда-то ученицей Петрова-Водкина). Просто вернулись помочь Родине, стряхнуть морок эмиграции, если хотите – воспрять. Сергей даже кольца гимнастические повесил меж сосен, чтобы подтягиваться – тренировать сердце (стенокардия), и бодрящий стук их друг о друга по утрам, кажется, и впрямь молодил его…

Колец ныне, конечно, нет. Но целы дверные ручки, помнящие ладони Цветаевой, дубовый стол, буфет, даже старая защелка на форточке в комнате Сергея. Была тахта, раскладушка, а по стенам в ряд гвозди: на них под простынями висела вся их одежда. После возвращения эти гвозди вместо шкафов будут сопровождать Цветаеву всюду. До того крепко вбитого гвоздя в сенях Елабуги – последнего. На котором повесится…

145 дней прожила в Болшеве. «Тихо она приехала, – напишет Аля, – тихо встретилась с Сережей. В ней была осторожность кошки, принюхивающейся… к нашей великолепной даче, к нам…» Вернулась другой, конечно. Полюбила темные платья, низко, некрасиво повязывала косынку на почти седых волосах, не стесняясь носила уже очки, а поверх всего с утра, как хомут, надевала синий фартук с большим карманом, в котором было всё, и главное – зажигалки и мундштуки, которые вечно теряла. Лишь иногда, принарядившись, ходила с Сергеем на станцию, где, гуляя по дощатой платформе среди дачников, пропуская поезд за поездом, ждала из Москвы радостную Алю, обвешанную коробками, свертками, сумками. Да еще радовалась книгам, с которыми засыпала и, когда неслышно входящий Сергей снимал с нее очки и гасил лампу, вздрагивала и бормотала сквозь сон: «Сереженька, я не сплю…»

Благостная, казалось бы, картинка? Но кто бы заглянул в душу ее, кто бы прикоснулся к нервам.

Из «Болшевской тетради» Цветаевой:«Неуют… Постепенное щемление сердца… Энигматическая Аля, ее накладное веселье… Торты, ананасы, от этого – не легче… Погреб: 100 раз в день… Ручьи пота и слез в посудный таз… Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, со всем… Ощущаю собственную бедность, которая кормится объедками (любовей и дружб всех остальных). Судомойка – на целый день… Только я, я одна, выливаю грязную воду из-под посуды в сад, чтобы таз под раковиной… не пачкал пол… Да и просто – одна. Все вокруг поглощены общественными проблемами: идеи, идеалы… – слов полон рот, но никто не видит несправедливости в том, что у меня облезает кожа на руках, – натруженных от работы… Обертон – унтертон всего – жуть…»

Первой арестовали Алю. Буквально накануне, за три дня до этого, Цветаева вместе с ней и сыном впервые вырвалась в Москву. Где-то там ей, видимо, «дозволили» посетить открытие Сельскохозяйственной выставки. Праздник открывал лично Лаврентий Берия. Фонтаны, оркестры, двести флагов, рвущих воздух. «На этой выставке, – захлебывался в «Известиях» Алексей Толстой, – колхозник и колхозница, подбоченясь, смело могут сказать: “Ну, как вы там – за рубежом, а вы чем за эти годы похвастаетесь?..”» С трибуны читали стихи Уткин, Жаров, Алтаузен – их голоса гремели из каждого репродуктора. А в толпе, не узнанная никем, бродила худая седоватая женщина с папиросой в руке… Чудны дела твои, Господи! В толпе под рифмы поэтических карликов бродила великая Цветаева. Ликующая Аля, в безрукавке и красной косынке, гордилась выставкой, как своей. Радовалась, что мать купила у кустарей большого самодельного льва (кого ж она могла купить еще?), что в грузинском павильоне ей особенно понравились овчарки в вольере (знала ли, что мать ее в детстве звала себя «овчаркой»?). Щебетала про булочные в Москве, говорила, что они не хуже парижских, смеялась, что приняла когда-то метро «Арбатская» за Мавзолей, что, приехав к отцу в Кисловодск, покорила сразу восьмерых летчиков, которые по очереди звали ее замуж, а на всё «грозное» в СССР дивилась, «как глазеет корова на проносящиеся мимо поезда…» Острила! А если серьезно, то в журнале «Наш Союз» уже поклялась всему свету, что счастлива в своей стране. «В моих руках, – написала, – мое завтра и еще много-много-много бесконечно радостных “завтра”…» Через три дня ее, арестовав, будут догола раздевать на Лубянке, срезать пуговицы, выдергивать резинку из трусов и отбирать лифчик, чтоб не повесилась. Таким окажется ее «завтра» и еще много-много других (на четырнадцать лет тюрем, лагерей и ссылок) «радостных “завтра”»…