Он искал Гретхен там, где впервые встретил ее когда-то. Но ее там уже не было. Трава на этом склоне холма, которую козы выщипывали всю весну, теперь была для них недостаточно сочной и густой, и Гретхен угнала их в другое место.
Таким образом, Гамба потерял целый час, прыгая со скалы на скалу, забираясь на вершины, спускаясь и снова устремляясь наверх.
Внезапно, карабкаясь на остроконечную скалу, чтобы сократить путь, пренебрегая петляющей тропинкой, в ту минуту, когда он уцепился рукой за каменный выступ и собирался подтянуться, он нос к носу столкнулся с козой.
– А вот и ты! – вскричал он с бурным восторгом. – Это ведь ты, да, Серая?
Он узнал одну из коз Гретхен.
Он вспрыгнул на скалу, обхватил голову козы и расцеловал ее с братской нежностью.
– Где твоя хозяйка? – спросил он.
У козы не было надобности отвечать. Подняв голову, Гамба заметил Гретхен.
– Ах! Наконец-то! – сказал он.
И одним прыжком Гамба преодолел расстояние, разделявшее их.
Гретхен протянула ему руку, которую он сначала пожал, а потом покрыл сочными поцелуями.
– Вы меня узнали? – ликуя, спросил он.
– Конечно, мой друг, – отвечала она.
– А я, я узнал вашу козу. Но как же я рад! Эх, и пришлось же мне вас поискать, черт возьми! Вы же теперь бросили прежнее место. Еще бы! Ведь три месяца прошло. Я так и двух минут не могу усидеть на одном месте.
И словно затем, чтобы делом доказать справедливость этих слов, он принялся скакать и прыгать, перебегать от Гретхен к стаду, от одной козы к другой, смеющийся, счастливый, стремительный.
Гретхен и сама была счастлива, когда его увидала. Но ее радость была сдержанной и суровой, как природа этих гор, среди которых она жила всю свою жизнь.
– Знаете что, Гретхен? – сказал Гамба. – Я безмерно соскучился там без вас. А вы, что вы без меня поделывали? Вы обещали вспоминать обо мне, так хоть слово-то свое сдержали?
– Да, – сказала Гретхен. – Как же мне не думать о вас? Вы теперь единственный мой друг в целом свете.
– Ладно, это ничего! – откликнулся он. – Вам и не нужно других, раз я вас люблю за целую сотню. А я люблю вас именно так, вы уж это поймите. Своей сестрице я сказал: «Или едем в Ландек, или до свидания». Пока ее сезон – это называется сезон, – так вот, пока он продолжался, я не мог слишком наседать, ведь все это прямо создано для нее – искусство там, и maestro[26], и директор, и опера, ей аплодируют, требуют, чтобы она еще пела, и все такое прочее. Ах, черт побери, ей-таки здорово рукоплескали, право слово! Париж… подумаешь, велика штука Париж! Хотел бы я посмотреть на этих парижских певичек, если бы ей позволили петь рядом с ними. Ни одна из них не промяукала бы и одной ноты. Э, да кому нужны их кошачьи концерты? Но как только ангажемент кончился, само собой, как вы понимаете, я послал всю эту музыку куда подальше. И прямо так и объявил сестрице: «Тебе аплодируют, ты свое получаешь, но и мне надо свои радости иметь. Ландек чудесное местечко, и оно становится еще лучше оттого, что там живет женщина, которую я люблю». Потому что, Гретхен, я своей сестрице так без обиняков и выложил, что люблю вас, и она была этим довольна и весьма меня одобрила. К тому же я ей очень ловко ввернул, что горный воздух хорош для горла, голос помогает сберечь. Я ей клялся, что осень, проведенная здесь, принесет ей большую пользу.
– И что же она ответила? – спросила Гретхен.
– Она сказала: «Я охотно поеду туда и сама собиралась тебе это предложить». Не сестра, видите ли, а ангельское создание.
– Значит, вы поселитесь в Ландеке?
– На месяц. Вы довольны? Ах! Не радуйтесь, если не хотите, но я уж буду радоваться за двоих. Тра-ля-ля, тра-ля-ля! Вот я и с вами! На целый месяц!
И Гамба, напевая, пустился в пляс.
– Это еще не все, – снова заговорил он чуть позже. – После этого месяца мы вернемся в Париж, что правда, то правда: у моей сестры там какое-то дело. Но я потом вернусь сюда, и если вы только захотите, насовсем. Вы, может, позабыли, Гретхен, как я вам сказал, уезжая, что у меня, когда я вернусь, будет к вам одна просьба. Так вот, я теперь чистосердечно признаюсь вам, что…
– Эй! Сударь!
Услышав этот крик, Гамба обернулся и увидел маленького мальчика, который мчался к нему, запыхавшись и издали делая ему какие-то знаки.
То был один из юных соискателей двух флоринов.
– Ну вот! Что там еще? – буркнул Гамба, явно раздосадованный.
– Да там, сударь, – сказал малыш, – там сестра ваша, она хочет, чтобы вы сейчас же возвратились, сейчас же…
– Чего ради?
– Потому как я получу два флорина, если вы вернетесь в гостиницу раньше, чем через четверть часа.
– Да мне-то что за дело до твоих двух флоринов! – отвечал Гамба, весьма раздраженный тем, что его потревожили в самом начале такого важного и деликатного объяснения.
– Ваша сестра срочно уезжает в Париж, – продолжал посланец.
– В Париж! – простонал Гамба, сраженный в самое сердце.
– Да; уже и лошадей в карету впрягают. У вашей сестры вид очень обеспокоенный и торопливый, и она сказала: «Вот несчастье!», когда узнала, что вас там нет.
Гамба прислонился к козе.
– Ах, так! Вот, значит, и вся наша осень в Ландеке!.. Черт возьми, тем хуже! Пусть Олимпия отправляется куда хочет, а я остаюсь.
Но Гретхен, помолчав, строго сказала:
– Нет, Гамба, вы не должны позволить вашей сестре уехать одной. Вы сами в прошлый раз говорили мне об этом и были правы. Наверное, у нее появилась очень серьезная причина, чтобы пуститься в путь раньше, чем она собиралась. Поезжайте с ней, Гамба; сюда вы еще вернетесь.
– Да, но когда теперь? – вскричал Гамба. – Всегда знаешь, когда отправляешься, но кому известно, скоро ли доведется вернуться? Что если эти злосчастные дела, в которые впуталась Олимпия, продержат нас в Париже всю зиму?
– Пусть так! – отвечала Гретхен. – Я ведь каждый год езжу туда весной. Там мы и встретимся.
– Это точно? Вы приедете? – спросил Гамба, страшно удрученный.
– Непременно приеду.
– Но как я узнаю о вашем приезде?
– Я вам напишу.
– Эх! Да разве мне известно хотя бы, где мы поселимся? Вы тогда пишите: «Гамбе, до востребования». Я каждый день буду бегать на почту. Это меня развлечет и немножко утешит.
– Договорились. До свидания, Гамба.
– Увы! Как же быстро вы с этим примирились, а я… До свидания, Гретхен. До свидания, может статься, в Париже. Хотя мне все равно больше нравится видеть вас здесь, на вольном воздухе, чем в этих ужасных городах, под потолками, что давят все живое. Кто мне поручится, что в городе вы еще пожелаете меня хоть немного любить? Я привык к вам здешней, а какой вы станете там, откуда мне знать?
– Для вас я всюду останусь прежней, мой друг, мой кузен, мой брат. Но теперь прощайте. Вас ждут.
Мальчик и в самом деле дергал Гамбу за полу.
– Сударь! – неотступно просил он голосом, в котором раздражение смешивалось с мольбой. – Мой добрый господин, я же потеряю из-за вас мои два флорина!
– Так прощайте же, Гретхен, – жалобно вздохнул Гамба.
Ему хотелось напомнить Гретхен, что в прошлый раз она поцеловала его на прощание, но присутствие мальчика помешало робкому Гамбе решиться на это.
– Прощайте, – повторил он.
Гретхен протянула ему руку. Он поневоле удовлетворился крепким пожатием, вложив в него всю свою нежность и печаль.
Потом, поминутно оглядываясь, он направился по дороге в сторону Ландека, предводительствуемый мальчишкой, который беспрестанно торопил его.
Когда они прибыли на место, кони уже были впряжены в карету. Великодушный хозяин выдал пять флоринов малышу, который нашел Гамбу, еще четыре флорина двум другим, а четыре фридрихсдора оставил себе.
Олимпия и Лотарио сели в экипаж.
Там нашлось бы место и для Гамбы, но он хотел во что бы то ни стало устроиться рядом с кучером. Ему был необходим свежий воздух. Его душила печаль.
И тем не менее из этих двух мужчин, один из которых только что расстался с возлюбленной, а другой скоро должен был увидеть свою, самым несчастным был совсем не тот, на чью долю выпала разлука.
XXXБрак ради завещания
Невозможно вообразить зрелища более пленительного, поэтического, очаровательного, чем Фредерика в подвенечном уборе. Это бледное лицо под белоснежной вуалью поражало безупречной чистотой и благородством.
Утром того дня, на который назначили эту странную свадьбу, Фредерика казалась слегка озадаченной, немного беспокойной и чуточку грустной, но все эти треволнения лишь еще более оживляли ее нежное лицо.
Юлиус и Самуил не сводили с нее глаз: один с упоением радостной нежности, другой – с грозной сосредоточенностью.
Безмятежная красота этого юного девственного чела внушала Самуилу угрюмые и страшные мысли, тени которых омрачали его лицо. Гнев и страдание, томившие его, возрастали при виде этой девушки: она была и слишком прелестной, и слишком покорной судьбе.
Самуилу хотелось, чтобы Фредерика была уродливой, потому что сейчас она была прекрасна не для него.
Или, по крайней мере, он бы желал, чтобы она не так спокойно приняла его совет вступить в этот брак. Он был зол на нее за то, что она не боролась, не противилась, что, подчинившись его воле, кажется, не страдала от этого, не поступала наперекор себе, и было не похоже, чтобы она сдерживала слезы.
Значит, Фредерика его совсем не любит! Она обещала принадлежать ему, он вернул ей ее слово, но она не должна была бы принимать его. Он не мог простить ей, что она сделала то, о чем он просил.
Ей следовало отказаться, отвергнуть его предложение стать женой больного, умирающего. В эти минуты Самуил почти всерьез считал, что он был бы счастлив, если бы она не согласилась участвовать в исполнении его замысла. Он потерял бы состояние Юлиуса, но что из того! Зато бы выиграл нечто другое: уверенность в том, что он любим. Сейчас, когда Фредерика ускользала от него, он готов был предпочесть ее миллионам графа фон Эбербаха. Он раскаивался, что побудил ее к этому браку, передав ей предложение Юлиуса. Теперь он говорил себе, что не сделал бы этого, если бы знал, что она примет его.