Ночью она выпаривает расклады – рецепт, в сущности, прост: взять ящик с памятью, сложить туда ахи-охи, колечки, ленточки, а чтоб не смердили, залить гашеной известью да нажать на Delete. Все под рукой, как ни крути у виска, – и ящик с памятью, и ленточки, и колечки с бумажками – нет лишь гашеной извести, а значит, на Delete не нажмешь. Тогда-то руки и опускаются – тогда-то и разбивает Летка стеклянным буковкам стеклянные их мозги: трупики старых азбучек катятся по паркету, тут-то не проведешь: Летка не верит словам, согнутым в предложения – ей-то его не сделали: дым-дым, я не вор, дым-дым, я масла не ем – Delete, ну и вонища!
Летка гадает, как дальше – гадает триста лет и три года, а на триста четвертый выходит из дому: пора купить рыбину, пора съесть что-то! Над домом болтается солнце – кажется, его плохо прибили к небу: держится впрямь на липочках, вот-вот убьется! Летка подглядывает: вот сейчас оно касается водосточной трубы, вот, перетекая вниз, отражается в луже, а вот, превращаясь в золотой дым, отправляет смущенных зайцев гулять по ее спящей груди.
Летка спит и видит: грудь по-прежнему умещается в ладонях Эль-Эль.
Летка спит и видит Эль-Эль – никто, кроме Эль-Эль, не рисует на ее груди буквы из радуги – никто, кроме Эль-Эль, не может этого сделать, и потому Летка берет радугу в руки и, выгнув между домами, танцует: красный! оранжевый! желтый! зеленый! голубой! синий! фиолетовый!.. Охотник убивает фазана: сон, как всегда, дезертирует: радуга разбивается, солнечные зайцы отправляются восвояси, Эль-Эль дезертирует подобно сну, вместо рыбины в пальчиках Летки липкая пахлава – сладкая липкая пахлава, переливающаяся на солнце за пять медных монет – а-ам! Мед, орехи, слоеное тесто – не сдохнуть бы в «сейчас и сейчас».
Гнутая, как ручка зонтика, Шапоклячка жмется к прилавку – Летка пропускает ее вперед; та приценивается и тут же отскакивает. Летка думает, как предложить Шапоклячке сахарное чудо, не обидев, и потому спрашивает, часто ли она покупает здесь сладости. «У-гунь-гунь!» – свистит Шапоклячка: нижних зубов нет как нет, белый порошок пудры осыпается со сморщенной кожицы – коснешься и, кажется, тут же проткнешь: главное увернуться – чистый неразбавленный гной. «У-гунь-гунь!» – Шапоклячка заглядывает Летке в зрачки, Шапоклячка пыхтит: «Этому гаду покупает, чтоб заткнулся, этому гаду покупает! Ты замуж-жэм?..» – Шапоклячка не ждет ответа, Шапоклячка пыхтит: «У-гунь-гунь, и не вздумай ходить, у-гунь-гунь! А сходила да заговнился – бросай к свиньям! К старости еще больше портятся…» – рот Шапоклячки, вымазанный кровавой помадкой, живет сам по себе – прыгает по жилистой шее, забирается на впалые щеки, перелетает на разлинованный морщинами лоб, кувыркается на бесцветных бровях-нитках… Летка не хочет смотреть, но здесь и сейчас ничегошеньки, – у Шапоклячки ни рук ни ног, одни лишь усатые губы шамкают да причмокивают, вот же вонища! «На всякий роток не накинешь платок, – раздвигает лес Шапоклячка, – на всякое хлебало не накинешь покрывало!». Летка отходит, Летка хочет кануть сама в себя и лежать там, на дне двурогой, до скончания времен: когда-нибудь же и время скончается?.. Но его похороны – иллюзия, а рот Шапоклячки – реальность, данная Летке в ощущениях, там и сям, ухохотаться, да, там и сям: еще чуть – и точно сожрет! «Ты это… – рот Шапоклячки сбавляет вдруг обороты. – Замуж-то не ходи! Живи одна!» – Летка останавливается, чтобы перевести дух: вот если б можно было остановить сердце! Вот если б можно было выкинуть из головы всех-всех, даже Эль-Эль! «Куколка-куколка поначалу, а потом – блять да блять! – Шапоклячка трясет над головой пакетиком с пахлавой. – Я водкой его ж ему по башке съездила: дверку приперла потом, чтоб не прибил-то… Говно, говно жизнь… Чем дальше, тем и говнистей: живи одна!»
Летка одна, Летке жарко – коробки и коробочки обступают, а в это время: меняется состав правительства, белые ленточки и розовые треугольники появляются на людях и зверях, температура оправдательных приговоров замирает на нуле, в скверах и парках появляются палатки, автозаки декорируют оставшееся в живых пространство – большой город рвется на части, рвется на части и Летка, даже там: проктозан – однородная мазь желтого цвета для ректального и наружного – отпускается без рецепта и имеет в составе лидокаин.
Она болтается в воздушном шаре: кругом никого, да и откуда б этим другим тут взяться? В воздушном шаре, да, это ни хорошо ни плохо, у каждого ведь – свой. Как найти сообщающиеся шары? Как удалить вакуум кнопкой Delete?
Летка не знает, когда она выйдет из шара и возможен ли выход в принципе. «Что ты продаешь?» – спрашивает её маленький трубочист. «Я – пластиковую тару», – она пожимает плечами. «А я – небесные фонари», – отвечает трубочист, но Летка больше не верит: всё, что ей нужно, – покинуть шар: тот и этот.
Конденсат чувств есть капли желаний на поверхности обесточенного смирения: ничего, кроме игры, в общем, не остается. «Играй, чтоб кишки не разорвало. Играй временем и огнем – играй в храмах, где плотность времени выше, потому что любви там больше», – трубочист смахивает золу с сердца Летки в маленький черный ящик: Летка думает, не сыграть ли в него.
Сегодня она – Римма: парик ярко-рыжий, клоунские полосатые гольфы. Завтра – Марина: парик почти черный, изящные алые босоножки, ремешок врезается в тонкую щиколотку. Послезавтра – Маргарита: парик пепельный, маленькие очки без стёкол. Каждый день можно играть в ку-кукол, думает Летка, каждый трубочистов день: сырьё, топливо для чьей-то лю-лю, никогда не своей, да вот она кто! Чёрт, чё-ёрт… «Красота сияния бриллианта зависит от преломления света и его разложения на спектральные составляющие», – читает по слогам Римма поваренную книгу душонок. «Сияние нашего бриллианта зависит от преломления света?» – пожимает плечами Марина. «По Договору рисков, один камень на сердце спаривается с другим камнем на другом сердце, – качает головой Маргарита. – Каждая из сторон освобождается от ответственности за частичное или полное неисполнение обязательств, если докажет, что оно явилось следствием обстоятельств непреодолимой силы, возникших после заключения договора: это могут быть гражданские волнения, забастовки, военные действия, акты госорганов, эпидемии, блокада, эмбарго, землетрясения, наводнения, пожар, другие бедствия…» – она умолкает, и Летка понимает, что хочет избавиться от договора: Летке не нужна подстраховка. К чему три чучела, если есть целых четыре времени? «Не красота – доброта спасет мир, – говорит она Римме, Марине и Маргарите: серые глаза Риммы смеются, чёрные глаза Марины сомневаются, синие глаза Маргариты грустят. – Но в том-то и дело, что доброта и есть красота, они близне…» – чучела Риммы, Марины и Маргариты не дают ей договорить: взявшись за руки и окружив Летку, они начинают водить хоровод. У Летки отрывается голова и летит: Римма пахнет землёй, Марина – водой, Маргарита – огнём: как же не хватает воздуха, как больно дышать! «Но если ты сама и есть воздух, если сама ты – свой собственный, у себя украденный, воздух…» – эхо трубочиста настигает Летку, эхо трубочиста поднимает её над кругом, эхо подаёт ей метлу… олэй, не зря смеялась кривде в зрачки! Пока-пока, love’ушки для слов, пишите другим теперь!..
Тело метлы упруго – зачем «плечо» или «стена», когда есть она, думает Лета, и позволяет себе это: точку опоры. Наконец-то можно кануть саму в себя! Новые смыслы не имеют ни формы, ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Так буковка «к» поскальзывается и, ломаясь, оставляет в улыбке времени фиксу между «а» и «т». Так тысячи азбук, взорвавшие угольки сердца, заставляют его биться: тук-тук, Лета, тук-тук! Нет никакого забвения, нет никаких вод, кроме околоплодных – роды нового алфавита почти безболезненны: если где и кровит, то, скорей, по привычке. Если где и свербит, то лишь потому, что из буфера обмена не сразу исчезает кусок старого текста.
[привет от Норштейна]
А что ж с нами станет? – Мы тоже можем пролететь.
– Как птицы? – Ага.
– А куда? – К югу, – сказал Ёжик[18].
А вы поживите с фамилией Ёжиков! Он и жил. Развёлся же, кроме шуток русских, первого апреля: благоверная, нацепившая спешно девичью, фыркнула: «А ты Ёжиковым жил – Ёжиковым помрёшь: не трать на меня время». Прозвучало сие как жил дрожал – умирал дрожал, но Козловская не читала: писала дам$tory, и иже с её издателем.
Позже, услышав от какой-нибудь проходящей – транзитец – фейки сакраментальную фразу, касающуюся исключительно его, как выражаются нынешние манагеры, тайм-простигосподи-менеджмента, попыток удержать нежнокрылую боле не делал: «Когда меня бросали, я сочинял вальс» – запомнил Ёжиков подслушанное в «Прощальном послании»[19] признание, и всерьёз задумался, что делать, коли ты не Шопен, а тебя всё равно бросают.
Или, скорее, так: что делать, если даже Шопена бросали.
И вообще.
Ответов на «и вообще» существовало, конечно, несколько, но ни один из них персонажа нашего не устраивал – более того, в ответах этих чувствовался какой-то подвох, а потому Ёжиков ждал прихода. Ментальная клизма, вычистившая б весь мусор из вумной его головушки, пришлась, верно, кстати – оставалось лишь запеленговать ту, но это было сложнее, и потому такие отходы, как, скажем, впечатанный в серое вещество Ёжикова запах духов да хоть той же Т., всё ещё вызывал ускоренное сердцебиение – ну и так далее. Впрочем, в запахе ль одном дело? «Пока доберёшься до этих ваших энтузиастоф[20], – морщилась Т., – умрёшь в пробке!» – «Да я сам, сам приеду!» – сопел Ёжиков, но получал отворот-поворот: «Ма-па на флэте…». Столичная география, равно как и заплёванный проловскими отпрысками ёжиковский подъезд, к проявлению тонких чувств со стороны эксцентричной особы, ряженой в девочку, не располагали – так и расстались