»
Чайхана под платанами.
Неумолчный шум Алайского рынка.
Ну да, Михаил Булгаков… А Александр Чаянов?
Как будет выглядеть Антология без Александра Васильевича Чаянова?
Как понять развитие советской фантастики без его утонченных повестей?
Жена замечательного писателя и крупного ученого, погибшего в сталинских лагерях (вот еще одна весьма эффективная лаборатория по созданию Нового человека), вспоминала: «Его забрали 21 июля 1930 года на работе в тот момент, когда он подготовлял материал Зернотреста к XV Партсъезду. О том, что происходило в тюрьме я могу рассказать только с его слов. Ему было предъявлено обвинение в принадлежности к «трудовой крестьянской партии», о которой он не имел ни малейшего понятия. Так он и говорил, пока за допросы не принялся Агранов. Допросы вначале были очень мягкие, «дружественные», иезуитские. Агранов приносил книги из своей библиотеки, потом просил меня передать ему книги из дома, говоря мне, что Чаянов не может жить без книг, разрешил продовольственные передачи и свидания, а потом, когда я уходила, он, пользуясь духовным потрясением Чаянова, тут же устраивал ему очередной допрос. Принимая «расположение» Агранова к нему за чистую монету, Чаянов дружески объяснял ему, что ни к какой партии он не принадлежал, никаких контрреволюционных действий не предпринимал. Тогда Агранов начал ему показывать одно за другим тринадцать показаний его товарищей против него… Эти показания повергли Чаянова в полное отчаяние – ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко и много лет… Но все же он сопротивлялся. Тогда Агранов его спросил: «Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен солгать?» Чаянов ответил, что есть и указал на профессора экономической географии А.А. Рыбникова. Тогда Агранов вынул из ящика стола показания Рыбникова и дал прочитать Чаянову…»
Все советские Антологии следует снабжать подобными комментариями.
В 30-е годы, когда власть, наконец, утвердилась, процесс создания Нового человека пошел самым полным ходом. Стали фантастически переплетаться, смешиваться судьбы авторов и их героев. Сейчас можно лишь представить, с каким странным, наверное, чувством вчитывался Михаил Булгаков в страницы повести А.В. Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей» (в подзаголовке: «Романтическая повесть, написанная ботаником Х., иллюстрированная фитопатологом У.»
«Как я могу отблагодарить тебя, Булгаков! – сказал Петр Петрович, протягивая мне бокал. – Сам Гавриил не мог бы принести мне вести более радостной, чем ты! Эх! если бы ты мог что-нибудь понимать, Булгаков!»
И далее: «…все более хмелея, повторял ежеминутно: «Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!»
И далее: «…Я – царь! А ты червь предо мною, Булгаков! Плачь, говорю тебе!»
И еще далее: «Смейся, рабская душа!»
И, наконец, уже совсем пронизанное тоской: «Беспредельна власть моя, Булгаков, и беспредельна тоска моя; чем больше власти, тем больше тоски».
Именно «Венедиктов» должен был украсить Антологию, а вовсе не фантастическое «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии».
Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!
«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: дорогой товарищ, объясните мне все окончательно, – писала в рассказе «Мои преступления» нежнейшая, изысканнейшая, загадочная, неоцененная Наталья Бромлей. – А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям? Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий, и остаюсь в стороне и занимаюсь строительством в тесном масштабе».
Или повесть «Потомок Гаргантюа».
В некую страну, в которой только вот только что произошло восстание, приходит кентавр по имени Либлинг Тейфельспферд. Железнодорожные сторожки, мосты, вагоны, баржи с бойницами, зубные щетки и телефоны – знакомый читателям, и в то же время совершенно невероятный мир, до предела заполненный страстями. Читая повесть Натальи Бромлей, невольно вспоминаешь рассуждения горьковской героини: «Сидишь и думаешь: как невероятно скупы, глупы и расплывчаты реальные люди и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их…»
Поэзией, лирикой, горечью полны повести и рассказы Натальи Бромлей.
«Он кричал так, что над скулами его образовались провалы, рот разодрался, щеки нависли тряпичными складками, а глаза погасли. Таковы были во все времена лица наемных крикунов и добровольных глашатаев лжи…»
От героев Натальи Бромлей падает густая тень.
Они не флатландцы. Они во плоти, они слышат и видят.
Они орут, они вторгаются в ломающий их души мир. «Так кто же здесь хотел свободы и когда?» – спрашивает, например, кентавр Либлинг, потрясенный человеческим предательством. И его жестокая возлюбленная спокойно отвечает: «Никто и никогда. Хотели хлеба и покоя. Все обман».
Бездонное небо.
Птицы и самолеты.
Полуденный сожженный Ташкент.
Не сто, а двести листов. Для настоящей Антологии и триста мало.
Но если уж и пятидесяти не найдется, то повести и рассказы Натальи Бромлей все равно войдут в Антологию вне всякой конкуренции.
Заслуженная артистка РСФСР, она играла во МХАТе, в Ленинградском театре драмы им. Пушкина, в конце 40-х была режиссером театра им. Ленсовета, но в памяти осталась двумя блистательными книгами – «Исповедь неразумных» и «Потомок Гаргантюа», вышедших в 1927 и в 1930 годах соответственно в Москве в издательствах «Круг» и «Федерация».
«К Вере пришла подруга и стала говорить о большевиках, что они бывают только природные, а впоследствии ими сделаться невозможно. Материализм должен быть в характере человека, и кто таким не уродился, а про себя это говорит, тот притворяется для хвастовства и чтобы всех оскорбить».
Так умела писать Наталья Бромлей.
А природный материализм, о котором толковала случайная подруга Веры, без всякого сомнения, был главной чертой характера еще одного прекрасного писателя, без вещей которого Антологии советской фантастики быть не может.
Это я о Сергее Буданцеве, погибшем в сталинских лагерях.
«Я хорошо помню этого полноватого, но статного, рослого, легкого в движениях, на редкость обаятельного человека, – вспоминал Юрий Нагибин. – Музыкальный, певучий, отличный рассказчик, остроумец и редкий добряк, он был очень популярен среди своих коллег, что не помешало кому-то состряпать лживый донос».
Понятно, что книги Сергея Буданцева надолго исчезли из обихода, а фантастическая повесть «Эскадрилья Всемирной Коммуны» вообще ни разу с момента ареста не переиздавалась. А в этой повести (библиотечка журнала «Огонек», 1925) Сергей Буданцев (попытайтесь это представить) пророчески предсказал будущую кончину Бенито Муссолини. Главу кабинета последнего капиталистического государства в мире (понятно, имеются в виду события, разворачивающиеся в повести «Эскадрилья Всемирной Коммуны»), вешают в 1944 году! Правда, не итальянцы, а восставшие туземцы Мадагаскара.
Повесть была написана в форме сухого отчета.
Местами она настолько бесстрастна, что, кажется, автора вообще не интересовала литературная часть дела.
Однако, это было не так.
Сергей Буданцев умел писать.
«Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую Большую Медведицу, соблюдая совет, – повернув голову влево, ехать прямо, – пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний…»
Странно. Я, видевший безмолвие вечных полярных снегов, пыльные пальмы над Гангом, небо над Аравийской пустыней, пейзажи Малайзии, Тихий океан с берегов двух огромных материков, до сих пор помню этот ночной пейзаж, так мастерски выписанный Сергеем Буданцевым в повести «Саранча». И так же хорошо помню повесть его последнюю повесть «Писательница», в которой с некоей молоденькой Марусей беседует хорошо пожившая профессионалка. А в их беседу неожиданно вмешивается простой рабочий парень Мишка.
«Мишке надоело молчание, и он прервал его совершенно неожиданным изречением:
– Интеллигенцию мы должны уважать, как ученых людей.
– Молчи уж, чертушка, – зашипела на него Маруся, на что он сделал второе заявление: – А вредителей расстреливать, верное слово».
III
«Воет ветер, насвистывает в дырявых крышах: «Пусту быть и Питеру и России». И бухают выстрелы во тьме. Кто стреляет, зачем, в кого? Не там ли, где мерцает, окрашивает снежные облака зарево? Это горят винные склады. В подвалах, в вине из разбитых бочек захлебнулись люди. Черт с ними, пусть горят заживо!
О, русские люди, русские люди!»
Это из «Восемнадцатого года» Алексея Толстого.
Но и в «Аэлите» (1923) и в «Гиперболоиде инженера Гарина» (1933) возникает, звучит, все пронизывая, плывя над миром, мотив вселенской тоски, против которой так яростно выступает сперва бывший красноармеец Гусев, а позже инженер Гарин – по своему.
Гусев: «Я грамотный, автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь – вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. – Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. – Ну и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, – характер неуживчивый! Прекратятся военные действия – не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся). Четыре республики учредил, – и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, – отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, – тут уж был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался – куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась – женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, – отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, – не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь