Интересует ли их, умерших, что он о них пишет? Волнуются ли они о том, что скульптор высечет новую статую с нимбом над головой, а полиграфисты напечатают миллионы открыток с ликом новоиспеченного святого на одной стороне и перечнем его добрых дел на другой? Улыбаются ли они, глядя на своих льстивых биографов, или хмурятся при виде официальных прокуроров? Они умерли и давно прошли суд божий. Все остальное – приложение, постскриптум, суета. Новый культ, новое место поклонения, новая месса никоим образом не отразятся на них. Блейз Мередит, священник, философ, законник, может корпеть над бумагами двенадцать месяцев или двенадцать лет, но не добавит ни йоты к блаженству этих людей, не обречет их и на более страшные муки.
И тем не менее в этом заключалась его работа, и ему не оставалось ничего иного, как продолжить ее, потому что он слишком устал, чтобы браться за что-то другое. Он будет ходить к мессе, работать во Дворце конгрегаций, иногда читать проповеди в английской церкви, выслушивать исповеди, заменяя коллегу, уехавшего в отпуск, каждый вечер возвращаться в квартирку на Порта Анджелика, немного читать, молиться перед сном, чтобы следующим утром повторить все сначала. Двенадцать месяцев. Потом он умрет. Неделю его будут поминать в мессе: «наш брат Блейз Мередит», затем он присоединится к сонму забытых…
В парке похолодало. Юноши стряхивали траву с пиджаков. Девушки оправляли юбки. Лебеди чинно поплыли к искусственным островам. Родители с детьми потянулись к выходу.
Пора. Самое время для монсеньора Блейза Мередита отодвинуть свои заботы и изобразить на лице вежливую улыбку перед тем, как прийти на чай в Вестминстер. Англичане – воспитанные и терпимые люди. Они не одобряют ни подчеркнутой святости, ни выставляемых напоказ пороков, считают, что лучше не пить, если быстро пьянеешь, а неприятности нужно держать при себе. Они подозрительны к святым, сдержаны с мистиками и уверены, что Бог исповедует те же взгляды. Даже в столь тяжкий час Мередит не мог изменить традиции, требующей забыть о собственных горестях и уделить внимание болтовне коллег.
Он поднялся со скамьи, постоял, словно прислушиваясь к своему телу, и пошел по направлению к Бромптон-Роуд.
В тот теплый вечер доктор Альдо Мейер тоже не сидел без дела: он пытался напиться, побыстрее и с минимумом неприятных ощущений.
Он коротал время в винном магазине с низким потолком и земляным полом, в компании грубого мужлана-хозяина и коренастой девицы-подавальщицы. Ее черное платье едва не лопалось на груди. Пил доктор огненную граппу, призванную утолить любую печаль.
Он сидел на грубо сколоченной скамье, наклонившись вперед, уставившись в чашку. Хозяин облокотился на стойку бара, выковыривая из зубов остатки ужина. Девушка замерла у стены, готовая наполнить чашку по первому знаку доктора. Сначала он пил быстро, задыхаясь после каждого глотка, затем медленнее, по мере того, как алкоголь начал снимать напряжение. Последние десять минут он не пил вовсе. Казалось, чего-то ждал, прежде чем сдаться на милость затаившегося в чашке беспамятства.
В сорок девять лет доктор выглядел стариком. Седые волосы, обтянутое сухой кожей лицо, тонкий с горбинкой нос, длинные пальцы. Потрепанный костюм давно устаревшего покроя, старые, но начищенные ботинки, чистая рубашка со свежими пятнами траппы. Всем своим обликом он разительно отличался от девушки и хозяина магазинчика, судя по всему, никогда не покидавших пределов деревни.
Джимелло Миноре находилось далеко от Рима и еще дальше от Лондона, убогий винный магазин не шел ни в какое сравнение с Дворцом конгрегации, но доктор Альдо Мейер, как и Блейэ Мередит, думал о смерти и, несмотря на скептицизм, размышлял, кого же можно причислять к святым.
После полудня его позвали в дом Пьетро Росси, у жены которого десять часов назад начались родовые схватки. Повитуха не знала, что и делать, в комнату набились женщины, кудахтающие, словно наседки, а Мария Росси стонала и извивалась от боли на широкой кровати. Мужчины собрались на улице, тихо переговаривались, передавая из рук в руки бутылку вина.
Когда подошел доктор, они замолчали, исподлобья глядя на него, а Пьетро Росси ввел его в дом. Альдо Мейер прожил среди этих людей двадцать лет, но так и остался для них чужим. Бывали случаи, когда его участие в их жизни становилось необходимым, но никогда его не принимали с распростертыми объятиями.
В доме доктора встретили те же молчаливые враждебность и подозрительность. Стоило ему наклониться над кроватью, пальпируя вздувшийся живот Марии, как повитуха и мать роженицы встали у него за спиной, а крик, сопровождающий очередную схватку, вызвал недовольный ропот женщин, словно он причинял пациентке излишнюю боль.
Мейеру хватило трех минут, чтобы поставить диагноз: надежды на нормальные роды нет. Спасти женщину могло только кесарево сечение. Подобная перспектива не обеспокоила Мейера. Ему не раз приходилось оперировать рожениц – при любом освещении, на кухонных столах и широких лавках. Горячая вода, анестетики и крепкое здоровье крестьянок обычно гарантировали благополучный исход.
Он ожидал возражений: привык к тупому упрямству этих людей, их страху перед ножом хирурга. Но вспыхнувший вулкан ненависти удивил и его. Начала свару мать роженицы, низкорослая толстуха с гладкими волосами и черными, змеиными глазками. Она налетела на Мейера, как коршун:
– Я не допущу, чтобы ты резал мою девочку. Мне нужны живые внуки, а не мертвые. Доктора все одинаковые. Если вы не можете лечить, то начинаете резать, а потом хороните. Не подходи к моей дочери! Надо дать ей время, и ребенок выскочит, как горошина из стручка. Я рожала двенадцать раз. Уж я-то знаю. Не все они выходили легко, но я их рожала. И не нуждалась в услугах мясника, чтобы вырезать их из меня.
Взрыв пронзительного смеха заглушил стоны роженицы. Альдо Мейер смотрел на нее, не обращая внимания на остальных женщин.
– Без операции она умрет до полуночи.
Раньше такая прямота, его полное презрение к невежественным доводам крестьян срабатывали безотказно. Но женщина рассмеялась ему в лицо:
– Как бы не так, еврей! И знаешь почему? – Она достала из-за пазухи выцветшую красную тряпицу и сунула ее под нос Мейеру. – Знаешь, что это такое? Конечно, нет, ты же неверный, убийца христианских младенцев. Теперь у нас есть святой. Настоящий святой! Со дня на день об этом объявят в Риме. Это клочок его рубашки, которую он носил при жизни и в которой умер. На ней остались пятна его крови. Он творил чудеса. Истинные чудеса. Они записаны в документах. О них знает Папа. Неужели ты можешь сделать больше, чем он? Ты? Так кого мы выберем, подруги? Нашего святого Джакомо Нероне или этого типа?!
Роженица громко закричала от боли, женщины притихли, а ее мать сунула руку под одеяло и круговыми движениями начала потирать огромный живот красной тряпицей. Мейер молчал, подбирая слова. Заговорил он, когда схватка кончилась и крики перешли в слабые стоны.
– Даже неверный знает, что грешно сидеть в ожидании чуда, не помогая себе и близким. Нельзя отказываться от услуг медицины и ждать исцеления от святых. Кроме того, Джакомо Нероне еще не святой. И пройдет немало времени, прежде чем в Риме приступят к разбору его дела. Молитесь ему, если хотите, просите, чтобы он укрепил мою руку, а женщине дал сильное сердце. Довольно болтовни. Несите горячую воду и чистые полотенца. У нас мало времени.
Никто не пошевельнулся. Мать роженицы преграждала ему путь к кровати. Женщины выстроились полукругом, оттесняя его к двери, где с каменным лицом застыл Пьетро. Мейер резко повернулся к нему.
– Ну, Пьетро! Ты хочешь ребенка? Хочешь, чтобы твоя жена осталась живой? Тогда, ради бога, послушай меня. Если я немедленно не начну операцию, она умрет, а вместе с ней и ребенок. Ты знаешь, что в моих силах спасти ее. Тебе скажут об этом человек двадцать в этой деревне. Но тебе не известно, на что способен Джакомо Нероне, даже если он и святой… в чем я очень сомневаюсь.
Пьетро Росси упрямо покачал головой.
– Негоже вспарывать живот женщине, как какой-то овце. Кроме того, Нероне необычный святой. Это наш святой. Он жил среди нас. Он – наш хранитель. Вам лучше уйти, доктор.
– Если я уйду, твоя жена не переживет ночи.
Его взгляд разбился о непроницаемое лицо крестьянина.
«Как мало я о них знаю, – в отчаянии подумал Мейер. – Как мне бороться с их невежеством?»
Пожав плечами, он подхватил саквояж с инструментами и направился к двери. На пороге остановился и еще раз обратился к Пьетро:
– Позовите отца Ансельмо. Она может умереть с часу на час.
Мать роженицы презрительно плюнула на пол, повернулась к кровати и, бормоча молитвы, вновь завозила красной тряпицей по животу дочери. Женщины молча смотрели на доктора. Ему не оставалось ничего другого, как уйти. Шагая по вымощенной булыжником улице, он чувствовал, как взгляды мужчин, словно ножи, впиваются ему в спину. Вот тогда он решил напиться.
Для Альдо Мейера, давнего либерала, верящего в светлое будущее, решение это являлось признанием полного своего поражения. Желание помогать этим людям окончательно угасло. Они ничем не отличались от ненасытных коршунов. Они могли выклевать ему сердце и бросить тело в придорожную канаву. Он страдал за них, сражался за них, жил с ними, пытался хоть чему-то их научить, они же брали все и ничуть не менялись. Они насмехались над знанием, но, будто дети, жадно тянулись к легендам и суевериям.
Только церковь могла управлять ими, хотя и мучила их демонами, навязывала святых, обхаживала плачущими мадоннами с толстыми младенцами. Она грабила их дочиста ради нового подсвечника, но не могла или не хотела открыть для них пункт противотифозных прививок. Их матери сгорали от туберкулеза, дети ходили с распухшими селезенками из-за повторяющихся приступов малярии, но они продали бы душу дьяволу, лишь бы не глотать таблетки, пусть даже купленные на деньги доктора.
Они жили в лачугах, где порядочный фермер не стал бы держать коров. Они ели оливки, макароны, хлеб, обильно политый растительным маслом, козье мясо по праздникам, если могли позволить себе такую роскошь. На их холмах не росли деревья, и дожди смывали с их полей тонкий слой плодородной почвы. Их вино было слабым, урожаи – ничтожными. Ходили они, волоча ноги, как ходят те, кто мало ест и много работает.