Адъютант императрицы — страница 33 из 100

Со стороны крепости послышались громкие звуки барабана и труб. Вскоре на дороге, ведущей по камышовым зарослям в Сарачовскую, показался батальон пехоты с ружьями и построился на лугу четырехугольником, из внутреннего пространства которого были удалены все мужчины, кроме сотника и отца Юлиана. Сюда принесли и поставили нисколько стульев и стол. Вслед за пехотой прибыла батарея полевой артиллерии; канониры держали в руках зажженные фитили, зарядные ящики были полны; орудия поставили рядом с пехотой, дулами прямо на село.

Лишь только были закончены эти военные приготовления, мрачным ужасом наполнившие всех присутствовавших, как из Гурьева прискакал генерал Траубенберг, окруженный своим штабом.

У генерала, лифляндца родом (на вид ему было не больше сорока лет), была благородная, статная осанка. Казалось, он привык больше к паркету гостиных, чем к походной жизни; тем не менее, в походах он выказал безумную храбрость и отвагу и поэтому ему было дано трудное поручение привести к повиновению непокорных яицких казаков. Видом он был типичный белокурый лифляндец (известно, что лифляндское дворянство происходит от немецких рыцарей, оставшихся там после разгрома ордена), черты его лица были открыты, но полны отталкивающего высокомерия Гордо и с презрительной усмешкой он глядел на казаков со своего взмыленного коня; проезжая через их толпу к построившемуся карре так, как будто он ехал по открытому мосту, что в сердце каждого из собравшихся вызвало волну неукротимого гнева.

Генерал легко соскочил с коня и вместе с офицерами вошел в средину карре.

– Ты – сотник? – спросил он Матвея Скребкина и на его почтительный ответ приказал: – вели-ка всем молодым людям до двадцатипятилетнего возраста прийти сюда; мы посмотрим, – добавил он с насмешливой улыбкой, – найдутся ли среди них годные рекруты для конницы ее императорского величества.

Через узкое отверстие карре, сквозь которое мог пройти только один человек, вошли вызванные сотником около двадцати молодых людей – все годное носить оружие молодое поколение станицы.

Генерал сел за стол; невдалеке от него уселся вахмистр, со строгим взором, и раскрыл пред собою книгу, чтобы вести протокол заседания и записывать имена рекрутируемых.

В это время выступил вперед отец Юлиан.

– Ваша милость! – начал он, – при таком важном деле, решающем судьбы стольких сынов отечества и святой церкви, приличествовало бы случаю в благочестивом молении как служитель престола Божия, я несу Его святой честный крест, с благоговением и верою приложитесь к нему, чтобы свет и благодать Святого Духа снизошли на вас!

Призвать на нас благословение Божие и молить Его и всех Его святых, да пошлет Он просветление разума нашего.

Он подошел к столу и протянул Траубенбергу крест.

Генерал быстро поднялся с места; гневная краска залила его щеки и он с такой силой оттолкнул от себя крест, который пред самым его лицом держал отец Юлиан, что крест выпал у того из рук.

– Глупый черноризец! – воскликнул он. – Как ты смеешь прерывать дело военной службы своими дурацкими церемониями? Убирайся к черту! На что мне нужен твой крест? Здесь дело касается службы, а не церкви!

Крик ужаса раздался при этих словах из рядов собравшихся казаков. Гнев и страх были написаны на лицах рекрут, им казалось, за такое поругание святыни должен пасть с небес палящий огонь; в рядах гренадер и артиллеристов дрогнуло не одно ружье в руке испуганных солдат и у многих сверкнул в глазах недобрый огонек.

Но отец Юлиан опустился на колена, поднял с земли выбитый у него крест, благоговейно приложился к нему и поднял его затем к небу, точно в молчаливом обвинении призывая гнев Божий на грешников.

– Вон отсюда! – закричал генерал Траубенберг, – уберите этого черноризца! Ему нечего делать здесь, а нам нельзя терять время!

Отец Юлиан бегом пустился из четырехугольника, точно спасаясь от адского пламени. Он подошел к казакам, бледным как смерть, и стал шептать:

– Это – такой же еретик, как и его повелительница, над ее же головой поднята уже карающая десница Всевышнего!

Затем он повернулся лицом к высившейся за станицей церкви, трижды поднял к небу крест, после чего опустился на колена, погрузившись в безмолвную молитву и не обращая больше внимания на то, что происходить вокруг.

Матвей Скребкин был также бледен и со страхом перекрестился, когда Траубенберг прогнал монаха. Он подошел к генералу и тихо проговорил:

– Неладно поступили вы, ваша милость! Когда вы оскорбляете монаха и святой крест, то, по совести, вы заставляете народ не слушаться воли государыни императрицы.

– Молчи, безмозглый сотник! – гневно воскликнул генерал, – твой долг повиноваться и приводить к повиновению остальных. Верно, и ты заразился здешним мятежным духом, который так долго еще терпится здесь? Берегись, чтобы я не велел заковать тебя в цепи и швырнуть в гурьевские казематы!

Матвей молча склонил голову, но его лицо стало еще бледнее; его руки задрожали и он потупил свои мрачным огнем блестящие глаза.

Набор рекрут начался. Один за другим молодые люди выходили вперед; вахмистр осматривал их, ощупывая их со всех сторон, сгибая их руки и ноги и глядя им в зубы, как это делается обыкновенно при покупке лошади.

Генерал глядел на все с высокомерным равнодушием; казалось, он вовсе не считал нужным самому убедиться в правильности заключений вахмистра.

Чумаков также вышел вперед; вахмистр сделал несколько движений его руками, постучал по груди и затем сказал:

– Негоден, совсем негоден! Ступай назад в свою избу; можешь пасти скот, ходить за лошадьми, но ты недостаточно силен, чтобы носить оружие на службе нашей всемилостивейшей государыни.

Несмотря на то, что эти слова были произнесены презрительным тоном, на лице Чумакова отразилось удовольствие и он поспешно вышел из четырехугольника, между тем как в рядах остальных рекрут ясно послышался ропот удивления и недовольства.

Еще двое или трое молодых людей были точно так же признаны вахмистром негодными и отпущены домой.

– Значить, вы отправитесь вместе со мной! – сказал генерал Траубенберг выбранным. – Вы можете гордиться честью, выпавшей на вашу долю; но прежде вы должны сделаться годными для службы, так как в том виде, какой у вас теперь, вы больше походите на дикарей, чем на солдат ее императорского величества!

Он сделал знак рукой.

Из рядов вышел цирюльник и поставил посредине четырехугольника стул; за ним шел один солдат с большою медной чашкой, а другой нес ножницы и бритву.

– Садись! – приказал генерал одному из рекрут.

Тот повиновался, удивленный, не зная, что с ним должно случиться.

Лишь только он уселся, как оба помощника цирюльника схватили его за руки; один солдат подошел к нему и обрезал его густую курчавую бороду, в то время как другой быстро намылил его лицо.

Все произошло так быстро, что казак не успел опомниться; затем ему стало ясно, что с ним будет: он должен был лишиться бороды, этого благородного украшения мужчины, считавшегося полудикими сынами степей символом силы и достоинства, особым знаком милости Божьей. Это было уже слишком. Крик бешенства сорвался с губ рекрута; он вскочил и бросился было бежать, в то время как остальные рекруты подняли сжатые кулаки и испустили угрожающее крики. Но крепко держали его помощники цирюльника, которому на помощь поспешили еще двое других. Руки казака скрутили назад и крепко связали их поясом. Одновременно на рекрутов направились ружья гренадеров, щелкнули курки, и каждый казак из направленного на него дула увидел верную смерть.

– Посмейте только двинуться! – с презрительной усмешкой загремел генерал Траубенберг, – осмельтесь только, мятежные негодяи, произнести хоть одно слово, и я прикажу пристрелить вас как собак, и служба ее императорского величества ничего не потеряет при этом!

Рекруты стояли безмолвно; они понимали, что при всякой попытке к сопротивлению они должны были погибнуть; но на их губах выступила пена, глаза налились кровью и страшные проклятия замерли на их устах.

Между тем первый рекрут был уже выбрит; глубокий стон вырвался из его груди, когда его отпустили; с отчаянным плачем, как ребенок, он кинулся наземь, словно хотел скрыть свое посрамленное лицо от солнечного света.

– Неладно вы делаете, ваша милость, – не вытерпел снова Матвей Скребкин, – оскорбляя так храбрых мужей. Такова не может быть воля царицы; ей в войске нужны только мужественные и храбрые солдаты, а не обесчещенные рабы!

– Ах, ты, невежа! – воскликнул генерал Траубенберг, – второй раз ты осмеливаешься вмешиваться не в свое дело! Теперь мое терпение лопнуло; твоя грязная борода должна пасть так же, как и других, а затем пусть цирюльник пощекочет тебя кнутом, пока ты не станешь как шелковый. Живо, взять и обрить его! Это очень хорошо, – усмехнулся он, – что сам сотник будет служить благим примером всем остальным!

Вахмистр нагнулся к генералу и что-то прошептал ему на ухо.

– Верно! – воскликнул Траубенберг, – я совсем забыл про это; хорошо, что наглец сам напомнил мне. – Эй, ты, забывал свои обязанности сотник! – вполне грозно продолжал он, – я знаю, что в твоей станице скрывается дезертир; у тебя в доме он нашел приют; ты ведь знаешь законы, тебе должно быть известно, что такое преступление достойно смерти.

– Мне ничего не известно об этом, – возразил Матвей Скребкин, – невозможно, чтобы могло случиться что-нибудь подобное; никто не появлялся в станице, никто не скрывается в моем доме!

– Ты лжешь, несчастный! – закричал генерал Траубенберг. – Конечно, надо было этого ждать от тебя. Хорошо же, у меня нет времени разыскивать беглеца в твоей поганой лачуге; зато у тебя будет время все припомнить в гурьевской тюрьме, а кнут освежит твою память.

Вахмистр снова сказал на ухо генералу несколько слов. Траубенберг кивнул головой и, насмешливо смотря на мрачного сотника, сказал:

– У тебя есть дочь; может быть, она знает лучше, что происходит в твоем доме. Пошли-ка патруль в дом этого мятежника, – приказал генерал вахмистру, – и вели привести сюда девку; отправь ее потом в Гурьев и пусть она там посидит в тюрьме, пока не сознается, где скрывается дезертир, о котором она, наверное, знает больше, чем этот старый хрыч!