Морской берег, пляж. Шезлонги на белом песке, эллинги, частокол мачт. Водный мотоцикл, за рулем лихой молодец. Мчит молодец по горизонтали: все ему нипочем. И вот начинает горизонталь крениться, делается вертикалью, накрывает молодца — и дальше, к берегу. Шезлонги, эллинги, мачты — все вперемешку в крутящейся ненасытной пасти.
Католическая, кажется, церковь. Сотни людей на коленях, большие и маленькие, — вера и исступление в глазах, а там, под сводами, мраморные ангелы трубят в трубы, и бог милосердный в облаке. Но нет спасения, нет, ибо заглядывает в витражи хвостатая звезда, и двери дрожат под натиском вставших из могил мертвецов. Страшно, страшно!
Гора под самое небо. Покрыта шевелящимися вымазанными в глине муравьями, и все ползут, ползут наверх, к великану с бычьей мордой, плеть в руке и глаза, как два рубина. Тучи наверху закручены пергаментным свитком, сияющая дверь в тучах. Два моста, и две реки текут по ним. Одна — вверх, в горнии выси, другая — в черную коптящую муть. И эта вторая река грешников — полноводная, и вдруг вздрагивает Гриша всем телом, потому что увидел он там нечто.
— Снимай! — шепчет ему Казарин, даже сейчас не забывший о своей профессии.
Гриша же о своей профессии забыл напрочь: челюсть отвисла, глаза сделались стеклянные, и рука с камерой опустилась безвольно. Понял Казарин, что от Гриши толку никакого, вынул из его ослабевших пальцев камеру, навел на Андраса, замершего, словно изваяние. И тут…
— Кончено! — щелкнул клюв, и волк прыгнул на грудь Казарину и сквозь него — в бездну.
Перевел Казарин дух, посмотрел вопросительно на Сухотиху. Та шевельнулась, словно пробуждаясь ото сна, сказала устало:
— Утро. Теперь уходите.
И в самом деле утро. Стоят журналист и оператор посреди пустой горницы, и солнце заглядывает в окно. Крутится пыль в солнечном столбе, а из красного угла святые смотрят загадочно и грозно.
— Пойдем, — тянет Казарин безвольного Григория за рукав.
Возвращаются молча, и на этот раз впереди Казарин. Несет камеру с бесценным материалом. Будто вагон с цементом разгрузил Казарин, но в глазах мерцает удовлетворение.
— Андрей Николаевич. А вы действительно верите, что все так и будет? — спрашивает Гриша больным голосом.
Но Казарин не отвечает: мысли его другим заняты. Вот и отель, и Никанор Капитоныч на лавочке щурится на квартирантов. Не здоровается Никанор Капитоныч, потому что обидчив, но Казарин его не замечает, мимо идет, и выводит его из задумчивости только дразнящий аромат свежеподжаренной ветчины. Поднимает голову Казарин: доходит до него, что голоден он страшно. С кухни голоса и звон посуды.
Заглянул на кухню, а там за столом Вера и Иван пьют чай с бутербродами: завтракают.
— Вот что, Верун, — говорит Казарин не здороваясь. — Ты сделай мне, пожалуй, кофе с бутербродом. Я у себя.
И исчезает.
Преданная Вера срывается со стула и, дожевывая на ходу, хлопочет у керогазки. Смотрит на нее Иван, гибкую, облитую зарей, морщит лоб, силясь понять что-то.
— Слушай, — говорит, — какая-то ты сегодня не такая.
— Что-что-что?! — хохочет Вера, запрокидывая голову. — Что?!
И тут пелена падает с глаз стажера. Видит он как есть, словно частица ведьмы вселилась в это молодое тело, и:
— Слушай, а давай, как в Москву вернемся, сходим куда-нибудь. В театр или кино, а?
Хохочет, заливается Вера.
— Ну как, согласна?
— Ладно, сходим… теленок…
Покуражилась, посмеялась Сухотиха над журналистом, а он, к слову, ничего и не заметил. Подала окрошку из Богослова и «Молота ведьм», и съел Казарин, и ложку облизал. Хм… Так ведь он, пожалуй, еще и фильм соорудит? Соорудит непременно. И пойдет гулять по большой стране эхо: Казарин… Казарин… Казарин! Нет, друзья мои, что ни говори, а глупость человеческая неистребима. Впрочем, каждому свое.
Уедет Казарин из Гулькевичей, увозя с собой бесценный материал, уедут и измененный Босоногов, и задумчивый Гриша, и пыль осядет на дороге. И восстановятся в Гулькевичах тишина и покой.
Восстановятся, да ненадолго. В тот же день, или на следующий, или через неделю, но обязательно вынырнет из леса юркий жигуленок, затормозит у отеля Никанора Капитоныча, и выйдет из него женщина, охая, а с другой стороны выпрыгнет суетливый мужчина и, поддерживая бережно, поведет ее к крыльцу. Но люди эти к нашей истории не имеют никакого отношения, и пора бы на этом поставить точку.
Позвольте, скажете вы, а кто же такая эта самая многоликая Сухотиха? Откуда взялась? Вопрос, что и говорить, резонный. Непростой вопрос. И пожалуй, закончим мы так.
Спит Иван, и снится ему зеленый-зеленый луг, ветер шумит и гонит облака с запада на восток. Река петляет прихотливо. А сам он могучий великан, встал по обоим берегам, и из-под ладони (солнце слепит) смотрит вдаль, а там город. Понимает Иван, что очень надо ему попасть туда, потому что, видите ли, опаздывает он на лекцию доцента Браткевича. Идет, торопится, и с каждым шагом усыхает, теряет в росте, и не успеть уж ему. Иван усыхает, а город растет. Поворачивается кирпичной спиной. Закрылся, отгородился шлагбаумами. Нет пути в город.
Сел Иван, сел и заплакал. Нет пути в город! А вокруг трава: ш-ш-ш-ш… И ладони мягкие, огромные качают его.
— Здавствуйте, — говорит Иван, проглатывая слезы. — Понимаете, Анна Поликарповна, надо мне в город, у меня лекция в полодиннадцатого начинается!
— А ты не торопись.
— В город, в город мне надо, Анна Поликарповна!
— В город? В город! — сказал Браткевич, выходя из воздуха и таинственно блестя стеклами очков. — Покиньте нас, умоляю, и не беспокойте сегодня своим присутствием. Это черт знает что: опаздывать!
А трава: ш-ш-ш-ш…
— Не торопись, Иван.
А торопиться уже и некуда, потому что опоздал Босоногов на лекцию. Ну, делать нечего, встал, огляделся:
— Давно я хотел спросить вас, Анна Поликарпова, откуда вы мне это говорите?
— Отовсюду, — шелестит трава.
— А кто вы?
— Я — все. А ты, ты — кто?
— Я? — удивляется Иван. — Я — человек.
— Так ходи же по земле, человек.
Олег ГоликовУлыбка времени
— Черт побери! — Елизавета отложила ложку в сторону и посмотрела на мужа, который, несмотря на ее возглас, продолжал спокойно и неторопливо хлебать ароматный борщ.
— Представляешь, вся моя карьера под угрозой!
— Что случилось? — вяло пробормотал Леонид, ему совсем не улыбалось обсуждать проблемы жены, он хотел поскорее поужинать и уйти во вторую комнату, где, невзирая на протесты супруги, была устроена художественная мастерская. Именно там его ожидал незаконченный портрет отца, который он рисовал по памяти. Отец умер три года назад, и Леонид желал запечатлеть его таким, каким помнил. Фотографии тут не годились.
— Я же тебе рассказывала! Мы не можем найти добровольца!
— Какого?
— Чинаров, ты меня поражаешь! Тебе вообще нет дела до меня?
— Лиза, Лизочка! Ты же знаешь, что я тебя люблю, и всегда интересуюсь твоими делами.
Они поженились на четвертом курсе, будучи студентами физического факультета. Казалось бы, хорошо, когда супругов сплачивает помимо шестого чувства еще и общность интересов, но Леонид неожиданно охладел к физике, ударившись в живопись, благо что рисовать он умел. Диплом он защитил по инерции да благодаря помощи супруги, а потом ушел на вольные хлеба, рисуя портреты на улицах, а дома уже рисовал для себя. Елизавета же пошла в науку, она работала в каком-то строго секретном институте под руководством молодого гениального доктора наук Александра Шейна. Чем они там занимались, Леониду было все равно, хотя Лиза вроде бы рассказывала ему что-то. Вроде бы…
— Эх, — махнула рукой жена, — интересуешься! У тебя одни твои картины на уме! Был бы толк! Рисуешь за копейки! Лучше бы рисовал что-нибудь модное: абстракционизм, сюрреализм, импрессионизм! Хоть деньги бы в доме были!
— Лиза, — мягко возразил Леонид, — я тебе уже объяснял, что уважаю настоящее искусство и хочу писать то, что мне нравится, а не плодить нелепую мазню на радость разжиревшим нуворишам.
— Нувориши хоть деньги бы платили!
Леонид замолчал. Упреки жены были справедливы. Львиная доля семейного бюджета обеспечивалась ее зарплатой. Работа художником на улицах должной прибыли не приносила. Но он верил в будущее, хотел организовать собственную выставку и попытаться продать свои творения за неплохие деньги. Но это были планы, а пока…
— Тебе и возразить нечего! — Елизавета чуть не плакала. — А у нас открытие срывается! А оно на Нобелевскую премию тянет!
— Как срывается? — Леонид совсем растерялся от такого обилия слов.
— Вот так! Я же тебе рассказывала о своем… хм, нашем открытии.
— Ну да, вроде, — замялся незадачливый супруг.
— Вроде! — Лиза возвела глаза к небу. — Вроде! Вы посмотрите на него! Я ему рассказывала об открытии, которое может перевернуть все наши представления о времени и пространстве, а он — вроде! А еще физик по образованию!
— Но не по призванию, — попытался возразить Леонид.
— А! — отмахнулась жена. — Слушай внимательно, больше рассказывать не буду. Я разработала установку, которая очень проста с виду, но может творить чудеса. Состоит она из двух центрифуг, нанизанных на стержни, находящиеся на концах жесткой балки. Эта балка, в свою очередь, в центре нанизана еще на один стержень, который может ее вращать. То есть вся система представляет собой гигантскую центрифугу, внутри которой вращаются еще две центрифуги.
— Похоже на модель усовершенствованной стиральной машины, — неудачно пошутил художник. — Только вот причем тут Нобелевская премия?
— А при том! Сразу видно — физик-недоучка! Маленькие центрифуги до половины наполняются вязкой жидкостью, а потом все центрифуги раскручиваются до гигантских оборотов. И что получается?
— И что получается?
Елизавета уничижительно посмотрела на супруга, а тот невольно поежился под тяжелым взглядом жены.