впитывая и поглощая все новые и новые личности. Все равно — первого поэта или собирателя бутылок. Было бы серое вещество, а так — все сгодится. Он даже поощрял бы свои единицы воспроизводить потомство, чтобы получать нетронутые, чистые младенческие разумы, в которых так хорошо, без помех протекают биотоки. Но самым горьким разочарованием стало то, что Ойле-Богатырь (и пилотные уроды Бартера это доказывали собственным примером) не смог бы выполнять своего основного предназначения. Творчески мыслить и познавать мир это облое чудище не могло, раз мира как такового для него не существовало. Братья любомудры даже стали подозревать, что оно и собственного-то существования толком не осознает… Печальное дело — двухсотединичный Еремин соединщик, полукустарное изделие, но совсем другим, адской серой пованивал миллионный Ойле-Богатырь государственной выпечки…
Тут я полил из кувшина себе на шею. Ладно, ладно, нагнали страху! Раз мы еще существуем сами по себе, значит, три ойлянина что-то такое придумали и всех нас спасли. Один Юрец как раз приступил к изложению этого. Шел уже 84-й год Смятки, месяц зузень.
«…испорчен шабский вызыватель. В коем мракобесии мы теперь пребываем! Отвержены, сосланы в глухую степную местность Байконур. В соседней землянке ссыльный же поселенец, некто Эммануил Фингер, целыми днями рассуждает вслух о полетах на Луну! Истинно безумец! Добро, хоть бывшие собратья не интересуются, чем мы досуг заполняем. Однако же сломанного вызывателя тут не починить. Бартер пробовал, но отступился, помог бы сам старик шабу, да уж покинул он бренную оболочку, и где сейчас обретается духом — неведомо».
Пришлось-таки математикам попотеть в поисках надежного способа порвать сотяготительные связи. Юрец и Бартер в тончайших опытах на мышах обнаружили, что энергия поля сотяготения квантуется, а запредельный эксперимент на тараканах подтвердил, что величина единичной порции сотяготения не зависит от массы организма. Мыши и насекомые, как и ранее сермяжники, охотно поглощали энергию, сливались, стремительно размножались и мерли от бескормицы. А вот заставить их излучать удавалось не часто. Зато, раз начав отдавать запасенное, суперорганизмы не останавливались, покуда не переходили в низшее из всех возможных энергетических состояний. То есть дохли. Иногда они при этом самовозгорались. Гай Ворон, обращенный содействием знакомых бурятов в буддизм шаманического толка, не соблюдал ни суббот, ни вообще режима и за три месяца трансцендентных бдений разработал идею резонансного съема и рассчитал резонатор. Это он, Ворон, сломал шабский вызыватель духов и картировал индивидуальные силовые линии сотяготения на своем примере.
Дальше повесть стала совсем невнятной. Я страшно зевал над ней, талая вода капала на страницы, пятная их. Я еще подумал — нехорошо оставлять такие следы, аминокислотный анализ может меня потом выдать, не хуже отпечатков пальцев… «Это все ерунда, — отвечал мне высокий, узкоглазый Гай Ворон, разворачивая полуистлевшую холщовую хламиду, как крылья одноименной птицы. — Ничего не стоит проследить твои связи! Вот они, ниточки и пружинки». — И я удивился, что он говорит не своим непроглядным суржиком, а нормальной речью, как мой современник. Ворон плавно перемещался, как бы и не ходил, а проплывал над полом туда-сюда, размахивая тем, что держал в правой руке, будто указкой. «Вот эти, — вещал он, — короткие, тянутся к тем, кто сейчас возле твоей субстанции физической. Чем дальше — тем длиннее, а чем длиннее, тем она, брат, прочнее, такой вот парадокс!»
«А эта вот, — и призрачный математик вытянул костлявый перст и погладил действительно видимую мне в ту минуту бледную вибрирующую струну, — это самое важное! Род человеческий! Пуповина! Стоит мне ее обрезать… ну, не бойся, не буду!» — «Что у тебя?» — без звука вскричал я, сонный, понимая, что это сон, и тут же свалился за грань понимания. «Резонатор, — отвечал Ворон. — Хорош? Нравится?»
И он на раскрытой ладони протянул мне что-то, блеснувшее в дневной полутьме коротким ломаным блеском.
Неужели его в самом деле назвали пером?
Оно мерцало у меня перед носом, каменное, чуть искривленное, похожее на жертвенный нож. Совсем недолго — я и сообразить успел мало что, а брат Ворон, как ему полагалось, захохотал, закаркал, запахнул хламиду, обернулся самим собой и улетел, клацая острыми лезвиями на крылах, роняя смертельные каменные перья.
Катерина разбудила меня. Ее живые часы не позволяли спать днем, и вот она, извольте видеть, облеклась в плащ и отправилась пешком из своей башни ко мне. Пешком!!! Среди бела дня!!! Она, конечно, заблудилась, обожгла глаза, то и дело подымая капюшон, чтобы фотографировать, — в общем, вела себя как стопроцентная туристка. К башне ее подвез какой-то таксист. Хорошо отделалась… Я спросил, что она собирается делать, — неужели работать? Катерина отвечала отрицательно. Уселась напротив и смотрела невнимательно, как я, путаясь в отсиженных ногах, пытаюсь выбраться из-за стола.
— Ну-у… раз не хочешь работать, будем обедать. Снимай свою хламиду, располагайся.
— Спасибо. Уже расположилась, как видишь. Что ты ешь? Небось, заплесневело все.
— Ничего не заплесневело, нормальная пища, — я вытащил из холодильника пакеты, подернувшиеся серебром. — Ну, снимай плащ, он же мешает.
— А у меня там ничего больше нет, — небрежно отвечала она, — жарко! Чей это стол, а?
— Мадам… кх… Квиах, — я поперхнулся. Все-таки не ожидал. — Э-э… да. Мадам… Наша фотографесса… Что ты там нашла?
— Точно! Я так и подумала — зачем мужчине столько побрякушек? Она симпатичная?
— М-м-м… Э-э… да ей лет шестьдесят, не меньше. Не трогай ее браслеты, пожалуйста, они приносят несчастье.
— Что ты?
— В самом деле, — я старался, раскладывая запасы по бумажным тарелкам, пореже подымать глаза. Катерина стояла ко мне спиной, уперев колено в скрипучий стул. — Когда она мне их в прошлый раз одолжила…
— Те-бе?
— Угу, — я облизал пальцы и выкинул в мусоропровод пустую банку из-под гуакамоле. — Есть тут такие… некоторые места…
— И что?
— Мне так навешали…
— Тебе навешаешь… — с сомнением протянула она. Браслеты посыпались обратно в ящик. — Не поверю, пока сама не увижу.
— Не увидишь. Это к нашему театру не относится.
— Дневные места… — задумчиво произнесла Катерина. — Туда женщин, конечно, не берут…
— Ага, начинаешь соображать. Ну, садись. Пиво будешь?
— Сок.
— Тогда томатный.
— Почему томатный? — она взяла тарелку и вернулась к мадаминому заброшенному столу. Ей там было интересно.
— Потому что… «Прохладен лишь томатный сок В полдневном сне Теночтитлана… Не станет сил у Океана Твердыню превратить в песок…» и что-то там: «…как поясок вокруг пленительного стана…» Держи.
«Но сердце тяжко, непрестанно, толчками бередит висок»… Я запил и заел бедного поэта так скоро, как только мог. Катерина прихлебнула из индейской кружки.
— Кого ты все время цитируешь? Это твое?
— Бог с тобой, женщина! Чатегуатеквокотетл, был такой поэт лет сто назад… Воспел Солнце и был им съеден заживо.
— Как так?
— Да вот… в один прекрасный день ушел из дому, бросил жену и семерых детишек. Они стояли вокруг него на площади Огня, жена молилась всем богам, дети, как водится, плакали навзрыд. Но он не вернулся. День, и другой сидел на площади, подставляя Солнцу обритый наголо череп… через неделю исчез совсем.
— Фу, страх какой! Что же — испарился? Высох?
— Ну, может и так. Присмотрись, раз уж все равно днем бродишь — коатлекли и вправду как бы тощают.
— Не мудрено — ведь не едят ничего, да еще жара.
— Не-ет, не только. Они тоньше становятся, словно Солнце их обгладывает. Облизывает, как леденцы.
— Как шоколадки. Значит, все они — поэты, и тот, у вокзала?
— Нет. Поэтом быть не обязательно. Честно признаюсь — среди моих знакомых змеечубцев нет. И вообще, к ним быстро привыкаешь. Сначала, когда я только что… ну, словом, первое время я страшно любопытствовал — что они, как это? Пытался даже, дурак, с ними в разговоры вступать.
— А они разве…
— Нет, конечно. И я тебе не советую. Какая-то от них жуть…
— А это не заразно? Откуда они вообще берутся, ведь появляются новые?
— Да бог с ними. Никто не знает, и я не знаю. Может быть, они перерождаются, сегодня тут исчез, завтра — там появился. Никто же их учета не ведет. Может быть, они бессмертные. Может быть… да это все впустую. Вот, если повезет тебе и разговоришь Кчун Шика — спроси тогда у него.
— А ему откуда знать?
— Говорят, он был коатлеклом.
— Был?!
— Ну, так рассказывают. Будто он чем только не отличился — и у повстанцев ходил в главарях, и в заливе пиратствовал, подарил правительству алмазную трубку в горах и был прощен…
— Бред какой-то. Ты же говорил — он танцовщик?
— Так ведь одно другому не мешает. Один его нынешний коллега рассказывал, что Кчун и на площади сидел. Искал смысл бытия.
— Нашел?
— А вот ты сама у него и спроси.
— Может быть… может быть…
Она вдруг отставила кружку, замерла вполоборота ко мне. Я не видел со своего места, что она там раскопала среди сокровищ мадам. Молчание становилось странным. Шутить-то я шутил насчет несчастье приносящих вещей, но… Поднялся, зашел со спины и увидел, что она рассматривает фотографии. Конечно, что ж еще!
Это были хорошие снимки. Надо отдать должное нашему страшилищу — дело свое она знает туго. Луна светила у нее над цветными городскими пропастями, но цвета почти не было. Отважный также был натуршик: фотографироваться на нашей верхней площадке, да еще на самом краю. Да еще у мадам… Я не любитель разных там выдрючиваний на темы человеческого тела и обратил внимание только на одну картинку, с парадоксальным крупным планом, где почти не было видно лица из-за распушившихся светлых волос. Видно, мадам поймала момент, когда он отрицательно качал головой.
Катерину творчество Квиах просто заворожило. Она перебирала фотографии одну за другой, разложила их на столе пасьянсиком, накручивала на палец рыжую прядь. Обо мне она позабыла совсем. Я торчал у нее за спиной до тех пор, пока это не стало глупо… Отошел на заранее подготовленные позиции — уселся в свое кресло и наблюдал.