Я подумал о другом городе Европы — о Париже. Чувства мои к нему были точно такие же. Я был влюблен в Париж. Не знаю ни одной его части, которая бы мне не приглянулась, разве только мрачные, наводящие уныние буржуазные кварталы Пасси. А в Нью-Йорке я люблю только гетто. Там у меня возникает ощущение жизни. Люди гетто — иностранцы; когда я среди них, я больше не в Нью-Йорке, я среди жителей какой-то европейской страны. И меня это волнует. А Нью-Йорк, такой современный, такой американский, такой прогрессивный, мне отвратителен.
Обманут ли я был, разочарован ли… Полагаю, что да. Себе на горе я был вскормлен грезами и пророчествами великих американцев, поэтов и провидцев. Но победила какая-то другая порода людей. Мир, фабрикуемый ими, вселяет в меня страх. Я вижу, как он набирает силу; я могу читать его, как читают чертежи. Я не хочу в нем жить. Этот мир маниакально одержим идеей прогресса — поддельного прогресса, зловонного прогресса. Этот мир завален бесполезными вещами, и они идут нарасхват у мужчин и женщин, которым вдалбливают, чтобы легче было одурманить их и ими распоряжаться, что эти вещи полезны и необходимы. Мечтателю, чьи мечты никак не могут пойти в дело, нет места в таком мире. Выбраковывается любой, кто не предался миру купли-продажи, предпочтя ему творчество, идеи, принципы, фантазии и надежды. В таком мире поэт — отщепенец, мыслитель — сумасшедший, художник — изгой, а ясновидящий проклят.
С тех пор как были написаны предшествующие страницы, прошло время и мы вступили в войну. Некоторые люди посчитали, что с объявлением войны все изменится. Если б это оказалось правдой! Если б только мы могли надеяться на радикальные, широкие перемены сверху донизу! Но перемены, принесенные войной, не идут, однако, ни в какое сравнение с теми переменами, что принесли нам, скажем, открытия и изобретения Эдисона. Все же, к добру или к худу, война как-то изменила настрой людей. Вот это меня больше всего и интересует — что же изменилось в душах людских, произошло ли преображение.
Мы сейчас в таком положении, когда определяющими стали слова «национальная безопасность». Пусть законодателям и политикам позволено вовсю разглагольствовать, газетному племени неистовствовать и нагнетать истерию, генералам грозить всякими карами и принимать строжайшие меры против всего, что им не по душе, рядовой гражданин, ради которого и чьими силами эта война и ведется, обязан помалкивать. Поскольку у меня нет ни малейшей почтительности к такой позиции, раз уж она никак не способствует делу свободы, я оставляю без внимания все эти утверждения, они и в мирное время вызывают чувство досады и раздражения. Я соглашаюсь с Джоном Стюартом Миллем в том, что «государство, принижающее своих граждан, чтобы, пусть даже в самых благородных целях, превратить их в более послушное орудие в своих руках, обнаружит в конце концов, что с маленькими людьми никакой большой замысел не может осуществиться». Я не возражал бы, пожалуй, чтобы мои мнения и оценки были опровергнуты рождением нового жизнетворного духа. Если такое великое бедствие, как война, сможет пробудить и изменить нас, что ж, да будет так. Но давайте посмотрим теперь, получит ли безработный работу, а бедняк оденется пристойно, найдет подходящее жилье и будет сытым; давайте посмотрим, отберут ли у богача награбленное добро, чтобы облегчить нужду и страдания рядового гражданина; давайте посмотрим, можно ли убедить всех рабочих Америки, невзирая на класс, квалификацию или способности, согласиться на одинаковую для всех зарплату; давайте посмотрим, сможет ли народ выражать свои желания напрямую, без посредничества все искажающих и путающих политиков; давайте посмотрим, сможем ли мы создать демократию истинную взамен лживой, на защиту которой нас с вами призывают; давайте посмотрим, сможем ли мы быть справедливыми и беспристрастными к нашему собственному народу, не говоря уже о врагах, которых мы, несомненно, победим.
Хорошие новости! Бог есть любовь!
Книгу Ромена Роллана о Рамакришне я закончил читать в питсбургской гостинице. Питсбург и Рамакришна — может ли быть более разительный контраст? Один — символ грубой силы и богатства, другой — истинное воплощение любви и мудрости.
Итак, мы здесь, в самом центре кошмара, в тигле, где все ценности превращаются в шлак.
Мой маленький номерок в этом современном, претендующем на комфорт отеле оборудован по последнему слову гостиничного сервиса. Чистая и мягкая постель, душ действует идеально, сиденье в уборной продезинфицировано после моего предшественника, если верить тексту, отпечатанному на бумажной полоске поперек стульчака. Мыло, полотенце, лампы, почтовая бумага — всего хватает с избытком.
А у меня тоска, невыразимая словами тоска. Если бы пришлось остаться в этой комнатке подольше, я бы сошел с ума. Или удавился. Гений местности, дух людей, создавших такой страшный город, пропитывает стены. В воздухе пахнет убийством. И мне трудно дышать.
Несколько минут назад я вышел прогуляться. И попал в прошлое, в Россию времен царей. Я увидел Ивана Грозного во главе кавалькады звероподобных всадников. Все были вооружены дубинками и револьверами. Видно было, что по малейшему знаку своего повелителя они с радостью перестреляют кого угодно.
Никогда мое положение не казалось столь ужасным. Понятно, есть места и похуже этого. Но я-то был именно здесь, и все, что я увидел, поразило меня со страшной силой.
Мне повезло, наверное, что не с Питсбурга, Янгстауна, Детройта я начал путь по Америке; повезло, что не выбрал начальным маршрутом Байон-Беттлехем — Скрантон и далее в таком же роде. Я бы никогда не смог добраться даже до Чикаго. Я бы превратился в человека-бомбу и разлетелся бы на куски в любой точке этого маршрута. Но по какому-то мудрому инстинкту самосохранения я начал с Юга, я захотел изучить сначала так называемые отсталые штаты Союза. Будь мне по большей части скучно, я по крайней мере успокоился бы. Разве я не видел и на Юге страдания и нищету? Конечно, видел. Страдания и нищета существуют повсюду, на всем пространстве огромной страны. Но есть страдания и страдания. Так вот, самые страшные страдания, на мой взгляд, те, с которыми сталкиваешься в самом центре прогресса.
Итак, мы говорим об обороне нашей страны, наших институтов, нашего образа жизни. Не требует доказательств, что они должны быть защищены, независимо от того, подверглись ли мы на самом деле вторжению или нет. Но есть вещи, которые мы не обязаны защищать, наоборот, мы обязаны не препятствовать их гибели; есть вещи, которые мы уничтожим сознательно, своими собственными руками.
Давайте перейдем, хотя бы в воображении, к некоторым итогам. Давайте попробуем заглянуть в те дни, когда наши предки впервые пришли на эти берега. Начнем с того, что было нечто важное, от чего они бежали; подобно беженцам и эмигрантам, на которых мы привычно обрушиваем брань и поношения, они тоже покинули родину в поисках того, что отвечало их самым заветным стремлениям.
Одно из любопытных обстоятельств, связанных с нашими предками, состоит в том, что, хотя они, по их собственному признанию, стремились к миру и процветанию, к политической и религиозной свободе, начали они с грабежей, травли, убийств и почти поголовно истребили ту расу, которой принадлежал весь этот громадный материк. А позже, когда началась золотая лихорадка, они творили с мексиканцами то же самое, что прежде творили с индейцами. А когда возникли мормоны, то они оказались такими же жестокими и нетерпимыми гонителями по отношению и к белым собратьям.
Я думал об этих мрачных фактах по дороге из Питсбурга в Янгстаун, по дороге через ад, превосходящий все, что мог вообразить Данте. И вдруг мне пришла в голову мысль, что рядом со мной должен был бы сидеть американский индеец, он должен был бы участвовать в этом вояже, делясь со мной, безмолвно или как-нибудь иначе, своими чувствами и мыслями. Хорошо, если б он оказался потомком одного из бесспорно «цивилизованных» индейских племен, скажем, семинолом, который провел всю жизнь в почти непроходимых болотах Флориды.
Представьте, как мы оба застыли в созерцании перед устрашающей громадой одного из сталелитейных заводищ, обступивших с обеих сторон железнодорожное полотно. Я почти слышу его мысли: «Значит, ради этого вы лишили нас права первородства, отобрали наших рабов, сожгли наши дома, перебили наших женщин и детей, отравили наши души, нарушили все договоры, заключенные с нами, и оставили подыхать в джунглях и топях Болотистого штата?[3]»
Как вы думаете, легко ли будет уговорить его поменяться местами с кем-нибудь из наших потомственных рабочих?
Какие средства убеждения вы пустите в ход? Что пообещаете ему, чтобы он действительно соблазнился? Подержанный автомобиль, чтобы добираться до работы? Наспех сколоченную дощатую лачугу, которую он мог бы, останься достаточно невежественным, считать своим домом? Обучение для его детей, которое вытащит их из невежества и суеверий, но так и не выпустит из рабства? Чистую здоровую жизнь среди нищеты, преступлений, грязи, болезней и страха? Заработок, который позволяет с трудом сводить концы с концами, да и то не всегда? Радио, телефон, кино, газеты, скандальные журнальчики, вечные перья, наручные часы, пылесосы и прочие блага цивилизации? Сделали ли все эти финтифлюшки нашу жизнь стоящей? Сделали ли они нас счастливыми, не обремененными заботами, великодушными, благожелательными, отзывчивыми, миролюбивыми и благочестивыми? Или мы сейчас безмятежно процветаем и дурацкие мечтания многих наконец-то исполнились? Разве кто-нибудь из нас, даже самый богатый и могущественный, уверен, что его собственность, которой он так дорожит, и власть, которую он так почитает, не будут однажды унесены внезапно налетевшим ветром?
Эта бешеная деятельность, охватывающая всех нас, богача и бедняка, слабого и сильного, — куда она ведет нас? Есть две вещи в мире, к которым, как мне кажется, стремятся все люди, да мало кто достигает, потому что эти вещи лежат в области духовного, — здоровье и свобода. Аптекарь, врач, хирург-костоправ не в f силах сделать вас здоровыми; деньги, власть, безопасность и сила не дадут вам свободы. Образование не одарит вас мудростью, так же как проповеди в церквах и деловые успехи. Тогда какой же смысл во всей этой суетне? К чему она?