– А кто ж?
– Супруга, господин Кокшаров, супруга. Это уж многие подозревали, и вот оно открылось – когда телеграфировали родственникам покойной. Сальтерн, видите ли, вдовец, женился смолоду на очень богатой даме старше себя и вряд ли был хорошим мужем. А она решила его проучить – в завещании написала, что имущество ее он получит только в том случае, ежели ни с кем себя более не свяжет брачными узами. Как вступит в брак – так наследство переходит к дальнему родственнику, обремененному семейством. Такое вот загробное мщение, господа. У Сальтерна доподлинно была сестра по имени Регина, но она с мужем уж лет десять как в Америке. А еще у него была подруга юных лет, которую он покинул, чтобы жениться на богатой даме. Она замуж так и не вышла, хотела соблюдать верность, невзирая на такое предательство. А Сальтерн, овдовев, отыскал ее и тайно на ней повенчался. И привез ее в Ригу под именем сестры своей. Как видите, все очень просто.
– Но какое отношение это имеет к госпоже Селецкой? – уже подсознательно понимая правду, спросил Кокшаров.
– А такое, что убивать сестру своего любовника ей незачем. А освободить любовника от постылой тайной жены, чтобы самой вступить с ним в брак…
Тут ровный тон полицейского инспектора переменился – в голосе зазвучало тайное торжество. Но Кокшарову было не до психологических изысканий.
– О господи…
– Это вы правильно подметить изволили.
Кокшаров задумался.
– Это не довод, – сказал он. – Актрисы слишком часто изображают бурные страсти на сцене, чтобы испытывать их в жизни. И слишком часто размахивают бутафорскими кинжалами – им оружие и в трагедиях надоело. Если они при вас заламывают руки, брызжут слезами, рвут в клочья кружевные платочки и клянутся жестоко отомстить – это чистейшее актерское мастерство, и это все, на что они способны. Я их не первый год знаю…
– Но ведь фон Сальтерн ухаживал за госпожой Селецкой?
– Ну и что? Между прочим, раз уж он так хотел на ней жениться, то он и убрал с дороги покойницу. Это ведь логично?
– Логично, – согласился Горнфельд. – Но, как вы полагаете, каким способом он бы это проделал?
– В этих способах я не знаток.
– Зато я уже знаток… Жену могут удавить, а труп вывезти и утопить в болоте, благо болотами здешние места богаты. Жену могут сгоряча пристрелить. Могут ткнуть ножом. Один флегматичный господин год назад нанес супруге одиннадцать ударов малахитовым пресс-папье по голове. Очень деловито, знаете ли, бил…
– Ну и что? – повторил свой постоянный вопрос Кокшаров.
– Отчего бы вам не спросить, как была убита фрау Сальтерн? Думаете, ей всадили нож в сердце?
– Так говорили… Разве нет?
– Хорошо, я сразу скажу: ее закололи шляпной булавкой. Знаете эти длинные булавки, которые уже немало господ и дам оставили одноглазыми? Стальной острый штырь, на котором крепится головка, опаснейшее оружие, если знать, куда бить. Но и случайно можно попасть в нужное место. Госпоже Селецкой удалось. А вы, обнаружив труп, не увидели головку булавки под шалью, да и никто не заметил, пока тело не оказалось на столе в прозекторской.
– Но почему именно ей? Мало ли дам могли иметь виды на Сальтерна?
– Наши агенты получили эту булавку, когда доктор вынул ее из тела покойницы, и пошли с ней по лавкам. Поиски заняли ровно час. Булавка – работы рижского ювелира Моисея Рехумовского. Он сдает свои произведения в лавку мадам Арнольд. Рехумовский показал, что сделал всего одну такую булавку – у него были два одинаковых хорошо отшлифованных небольших аметиста, только два, и он додумался сделать из них крылышки золотой мухи.
– Мухи? – кокшаровская память выкинула из закромов два лиловых пятнышка.
– Да, сударь. Мы спросили приказчика мадам Арнольд, и он показал – в лавку приходили четыре дамы, подняли много шума, нарочито толковали о театре, в котором служат. Они приходили дважды и оба раза набирали много товара. Приказчик запомнил, что они искали диадемку для некой Елены в древнем греческом вкусе, но диадемки не было. А один из наших агентов имеет осведомителя в театральных кругах. Тот и навел на мысль, что дамы – из труппы господина Кокшарова. Вчера агенты приводили приказчика на ваше представление, и он опознал госпожу Селецкую – именно она взяла булавку с мухой…
– Ч-черт… Но она не могла убить! Не могла, понимаете? Булавку у нее похитили!
– И какой же потомственный кретин, смею спросить, станет похищать булавку, чтобы при ее посредстве совершить убийство? Когда столько иных способов, а этот совершенно ненадежен?
– Такой, которому нужно отвлечь от себя подозрение и подставить под удар постороннее лицо!
– Мы опросили всех знакомцев Сальтерна. У него не было другой дамы сердца, кроме мнимой сестрицы, – может, иногда захаживал в известные заведения, может, говорил дамам комплименты, не более того. А в госпожу Селецкую он, судя по всему, не на шутку влюбился, и она ответила ему взаимностью. Чего ж не ответить – он мужчина видный и, как это по-русски? Жених завидный. Для такого можно и потрудиться, – неприятным голосом сказал Горнфельд. – А у мнимой фрау Апфельблюм врагов в Риге не было – напротив, все ее любили…
– А из ее прошлой жизни? До той поры, когда она приехала сюда в качестве сестры Сальтерна?
– До той поры она была смиренной девицей и готовилась честно нести звание старой девы. Очевидно, вы не знаете нравов в небольших германских городках. Там очень – очень! – пекутся о репутации. Господин Кокшаров, я вам соболезную, но с Селецкой вам придется расстаться.
Глава девятая
Лабрюйер и Енисеев были вызваны в полицейский участок по делу о покраже «бутов» из коптильни и злоумышленном повреждении трубы оной. Убытки они компенсировали, о том же, для чего поломали трубу, ничего сказать не могли, поскольку сами не знали.
– Угомонитесь, господа, – сказали им.
– Мы угомонимся, – хором ответили Аяксы. И отправились на дачу, по дороге выясняя отношения.
– Господин Енисеев, – сердито говорил Лабрюйер. – Простите, не знаю настоящего вашего имени. Я прошу вас прекратить втравливать меня во всякие дурацкие истории.
– Вас никто не втравливает, господин Лабрюйер, – возражал Енисеев. – Вы сами плететесь за мной, как привязанный, и мне приходится еще следить, чтобы вы не потерялись.
Вся труппа уже отметила: Енисеев может при необходимости быть изумительно высокомерен.
– Вам приходится еще следить, не торчит ли где труба от коптильни!
– Мне приходится еще подсаживать тех, кому непременно нужно сломать трубу!
За то время, что Аяксы отсутствовали, Горнфельд увез Селецкую.
На дамской даче царило трагическое уныние: Танюша плакала, Терская ругалась, Эстергази с горя пила мадеру и рассказывала об Акатуйских рудниках, где трудятся каторжане (откуда знала каторжные нравы – бог весть). Генриэтта Полидоро, которая, как выяснилось, очень полюбила Селецкую, грозилась дойти до самого государя императора:
– У меня в столице связи! Я с Малечкой Кшесинской знакома! С самой Кшесинской! Вы что, не знаете, в каких она была отношениях с государем? Не знаете?! Боже мой, куда я попала?!
Горнфельд изложил очень связную версию событий: Регина фон Апфельблюм (на самом деле – Доротея-Марта фон Сальтерн) приехала, чтобы попробовать договориться с Селецкой, пообещать ей денег, лишь бы актерка отстала от Сальтерна; разговор вышел злобный, и Селецкая не сдержалась. Это произошло ночью – выманить Селецкую во двор было нетрудно, она спала у открытого окна, делить Сальтерна пошли в беседку, и актриса накинула на себя поверх ночной сорочки свой серый шелковый сак, широкий и длинный, а на голову надела шляпу по той простой причине, что приличная женщина простоволосой из дому не выходит. В шляпе же торчала злосчастная булавка.
Естественно, Селецкая плакала и кричала, что невиновна, отказывалась собирать нужные в заключении вещи. Но это ей не помогло. Узелок с какими-то кофточками, платочками и сорочками увязала не потерявшая присутствия духа Терская. Туда же она вывалила половину добра из дорожного несессера Селецкой.
– Чертова булавка! – сказал, узнав печальную новость, Енисеев. – И ведь как нарочно создана для смертоубийства. Это же не булавка, а целый эспадрон. Ею фехтовать можно! Она же длиной в пол-аршина!
Если артист и преувеличил, то ненамного.
Лабрюйер, узнав у дам подробности, ушел в цветник, за кусты, и сел на один из венских стульев. Просидел он там не меньше часа. А когда выбрался – обнаружил во дворе мужской дачи военный совет. Пришли и дамы. Нужно было вводить Танюшу на роль Ореста, а Эстергази – на роль гетеры Леоны. Это требовало по меньшей мере двух репетиций – под фортепиано (сойдет и скрипка) и под оркестр. Стрельский, представив, каково он будет выглядеть в объятиях Эстергази, пришел в ужас и умолял сделать второй гетерой кого-нибудь другого – ну хоть Алешку Николева, так будет даже забавнее. Кокшаров от этой выдумки схватился за голову и объяснил, что здешние бюргеры таких шуток не понимают – того гляди, влепят штраф за оскорбление общественной нравственности. Гетера мужского пола – существо, которое вызовет протест: пусть в Петербурге этакие гетеры и шуточки по их поводу в моде, а Рига все еще благопристойна, такой и останется.
– Дамам в кавалеров рядиться – это их нравственность любит! – загремел бывалый трагик Стрельский. – А наоборот – так уж и безнравственность!
– У дам ножки, – объяснил Кокшаров.
– Пусть первым бросит в меня камень тот, кто считает, будто это – не ножки! – Стрельский указал на ботинки Николева. Размер соответствовал немалому росту бывшего гимназиста.
– Пока найдем сапожника, который сделает Николеву античные сандалии, сезон кончится!
Лабрюйер молчал. В сущности, его этот спор не касался. И ему было все равно, кого поставят изображать гетеру Леону. Он так же молча, как пришел, удалился. Многое следовало обдумать.
Старик Стрельский нашел его за шиповником, на венском стуле.
– Очень удобное место, чтобы покурить в тишине, – сказал он, добывая из кармана серебряный портсигар. – Угощайтесь.