Он встал и пошел вокруг стола, выискивая место, откуда можно было бы посмотреть на заинтересовавший его двор. Это место нашлось – и он замер, приоткрыв рот.
Картинка была – впору на сладенькую немецкую открытку. Белокурая красавица в нежно-персиковом матине с кружевами сидела на открытой веранде и расчесывала длинные волосы. Матине, надо думать, из тончайшего батиста, падало прелестными складками, сквозь ткань угадывались очертания стройной фигуры и небольшого, не стесненного корсетом, правильно вылепленного бюста.
Стрельский тоже уставился на даму.
– Ну, эта курочка ему не по зубам, – пробормотал артист, имея в виду Лиодорова.
– А он будет пытаться? – спросил Лабрюйер.
– Отчего ж не попытаться?
– Вы его подтолкните… – Лабрюйер тихо засмеялся. – Пусть выяснит, кто еще проживает на этой даче. Может, там не только красавицы угнездились…
Они выкурили еще по папироске и услышали звонкий голос молодой молочницы. Стрельский раскудахтался: ему захотелось принять из рук прелестной пейзанки кружку парного молока. Лабрюйер присоединился.
– Дожил, – сказал он артисту. – Пью на рассвете молоко.
– Оно для вас и полезнее.
– Самсон Платонович, вы много в жизни повидали – отчего человек взрослый и самостоятельный вдруг идет на поводу у какой-то скотины и напивается до скотского состояния?
– Оттого, что этот человек – один и сам не осознает своей беды, но гонится хотя бы за призраком дружбы и братства. Ведь в начале всякого вашего загула Енисеев кажется вам ангелом, ради вас отстегнувшим крылышки и сошедшим на землю, – объяснил Стрельский. – Я, друг мой, столько выпил в жизни и столько раз в дружбе до гроба спьяну клялся – вам и не снилось, я эту механику знаю.
– Как вы от этого избавлялись?
– Один раз дама спасла, у которой хватило глупости два года жить со мной вместе. Она лечила меня оплеухами – и, представьте, ненадолго вылечила. Потом во хмелю я увидел черта с зеленым рылом и смертельно перепугался. Наконец один дед меня заговорил, как-то это у него получилось. Но мне тогда было уже сорок лет, я рисковал окончательно испортить репутацию, а ничего, кроме сцены, не знал и знать не желал. Может быть, проснулся рассудок.
– А мне сейчас сорок лет. И репутация загублена, – сказал Лабрюйер.
– Боже мой, да вы просто прелестное дитя! У вас впереди по меньшей мере дюжина дам, которые из-за вас друг дружке космы повыдерут и рожи искровенят! – восторженно воскликнул Стрельский, и Лабрюйер невольно рассмеялся.
Понемногу артисты стали просыпаться и выходить во двор.
– Господин Кокшаров, ведь не случится большой беды, если я часа на три отлучусь? – спросил Лабрюйер. – Мне нужно в Ригу.
– Один туда поедете?
– Один. Насколько я понимаю, господин Енисеев сейчас спит сном праведника.
Кокшаров с подозрением уставился на Лабрюйера. Но тот придал своей физиономии совершенно утреннее выражение – невинность и чистота пополам с радостью.
– Ну, езжайте. Только спросите дам – может, кому чего из Риги нужно.
– С особым удовольствием.
Глава восемнадцатая
По дороге на станцию Лабрюйер зашел к фотографу, у которого уже были готовы первые полторы сотни карточек. Он взял четыре – две Енисеева, две Полидоро.
Прямо с вокзала поспешил в ту часть Риги, где еще можно было отыскать домишки времен шведского владычества. На Замковой площади он вошел в гостиницу «Петербург», старейшую в городе, и спросил швейцара, где можно найти господина Панкратьева.
– А он тут больше не служит, – ответил швейцар. – Разбогател, наследство получил, теперь свои меблированные комнаты содержит. Тут он делу обучился, а у себя все поставил на правильную ногу.
– И где же он процветает?
– На Конюшенной.
Отыскать панкратьевские комнаты было несложно – хотя бы потому, что хозяин, крепкий еще старик, сидел на каменной скамье у дверей соседнего дома, курил трубку и беседовал с высунувшейся в окошко экономкой на занятном языке: он говорил по-русски, вставляя множество немецких словечек, она – по-немецки, уснащая речь русскими словечками. Увидев Лабрюйера, он встал.
– Господину Гроссмайстеру наше почтение!
– И господину Панкратьеву мое почтение. Давно не встречались…
– Уж точно…
– Скажи, Панкратьев, ты с нашими – как? Видишься?
– А что надо?
– Картотекой господина Кошко все еще Майер заведует, не знаешь?
– Вроде он.
– Так надо бы показать ему эти карточки, – Лабрюйер вынул из кармана портреты Енисеева и Полидоро. – Сдается мне, мазурики высокого полета. Может, они уже давно в картотеке. И вот – тут данные по моим прикидкам.
Картотека, которую знаменитый, уже почти легендарный Аркадий Францевич Кошко завел в сыскной полиции Лифляндской губернии, содержала сведения о множестве жуликов, мазуриков, проституток, шулеров, убийц, грабителей и прочей малоприятной публики. Нарочно для того, чтобы по методу Альфонса Бертильона, измерять определенные неизменные части скелета и делать особым метрическим фотоаппаратом фотографии анфас и в профиль, было привезено из Франции хитроумное кресло. На каждого жулика заводили карточку, где были портрет, результаты измерений и устные портреты в виде формул, повергающих непосвященного в ужас. Каждая примета головы имела точное определение, каждому определению соответствовала своя буква, и если полицейский агент знал формулу назубок, он мог по ней в толпе опознать преступника.
Лабрюйер, конечно, не мог точно измерить рост Енисеева и Полидоро, длину и ширину их голов, расстояние между скуловыми костями, длину среднего пальца и мизинца левой руки, а также ширину и длину правого уха. Но он прикинул на глазок рост и вес, размер обуви, описал форму рук. Бумажку он присовокупил к карточкам.
– Эх, – сказал старик. – До чего дожили… Ну, я-то по годам из сыскной полиции ушел, срок мне вышел. А вы-то?
– Уж кто оттуда не ушел, так это ты, Кузьмич. До сих пор ведь сведения поставляешь, или нет?
– Чш-ш-ш!..
– Молчу, молчу. Вот и я думал, что уйти оттуда просто.
Старик, прослуживший в сыскной полиции по меньшей мере тридцать лет, бывший на отличном счету у самого Кошко, взглянул на Лабрюйера с любопытством. Но простого вопроса: «Что ж вы, господин Гроссмайстер, сами к Майеру не идете?» задавать не стал. Понял, что это было бы некстати.
Им было о чем потолковать, что вспомнить. Агент Панкратьев еще при Аркадии Францевиче Кошко прославился среди своих тем, что помог отыскать похищенный из Христорождественского собора, с иконы Богоматери, крупный бриллиант. Для этого ему пришлось пролежать под кроватью похитителя, церковного сторожа, несколько часов и претерпеть ритмичные колебания матраса, но зато он узнал, что бриллиант запрятали в полено, а полено, соответственно, в поленницу.
Потолковав о новостях, Лабрюйер и Панкратьев расстались.
В Майоренхофе Лабрюйер тайно передал фотографические карточки Стрельскому, а потом весь день пребывал на виду у Енисеева: играл со Славским в шахматы, ходил на пляж, купался вместе со Славским и Кокшаровым, беседовал с дамами. Стрельский же сразу после обеда скрылся.
На вечер был назначен концерт. Лабрюйер вместе с прочими артистами вовремя вышел на Морскую – во фраке, чистенький, свежевыбритый, припомаженный, даже с напудренным носом. Парнишка, которого хозяйка дачи наняла на лето бегать по поручениям, отправился за орманами.
– Куда подевался Стрельский? – спросила Терская. – Никто его не видел?
Ей предстояло петь со старым артистом несколько опереточных дуэтов.
Актерская братия любит всякие беспокойства – сперва изругав старого разгильдяя, потом дружно вспомнили, что у него сердце, и пустились в самые жуткие предположения. Алешу Николева и Танюшу погнали шарить в кустах – не дай бог, старик в шиповник завалился и там помирает!
Эта парочка весь день вела себя диковинно, переглядывалась и пересмеивалась, но взрослым было не до них – Терская и Кокшаров устроили маленький военный совет, решали финансовые вопросы.
В шиповнике Стрельского не нашли, поехали в зал без него, по дороге кое-как перекроили программу.
Старик появился ближе к полуночи. Его привез Шульц.
– Дачники этого господина в лесу отыскали, – сказал квартальный надзиратель. – Госпожа и господин Вольпе с собакой гуляли. Собака их в кусты малины привела, там этот господин без памяти лежал. На даче господ Вольпе телефонный аппарат поставлен, они в полицию позвонили. Этого господина в чувство привели. Он фамилию назвал, фамилию «Стрельский», – но такой фамилии полиция не знает. Он сказал, что живет в Майоренхофе и в зале господина Маркуса выступает. Тогда из Ассерна мне телефонировали. Я приехал, опознал, к вам немедленно привез. Хотя служебное время кончилось… Какова его почтенная фамилия?
Истинную фамилию Стрельского Кокшаров вспомнил не сразу.
Когда вселились в майоренхофские дачи, он сам собрал у артистов паспорта и сдал их Шульцу, чтобы зарегистрировать в участке. Но смотреть в эти паспорта, естественно, не стал.
– По паспорту – Рябой… кажется… – пришла на помощь Эстергази.
– Точно – Рябой! Но как он попал в лес?
– Это у него у самого спрашивать надлежит, – с тем Шульц, получив за беспокойство пять рублей, и откланялся.
Стрельский явственно помирал, держался за сердце, стонал, и задавать ему вопросы было последним свинством. Решили дежурить у его ложа по очереди – мало ли что? Первым вызвался Лабрюйер.
Старика уложили на веранде, благо ночь была теплая, а больному свежий воздух полезен. Лабрюйер уселся рядом в плетеном кресле. Дамы приготовили столик с лекарствами – лавровишневыми каплями, валерьянкой, настойкой боярышника, поставили и свечку в подсвечнике. Оставалось только дождаться, пока вечерняя суета на дачах стихнет.
Лабрюйер, встав на перила веранды, заглянул в комнату Енисеева. Енисеев укладывался в постель.
– Что это было? – спустившись, шепотом спросил старика Лабрюйер.
– Эфир.