– Гросс-Дамменхоф.
– Что это? – спросил Енисеев.
– Имение по ту сторону железной дороги. Если ехать из Риги, то слева будет ипподром, а справа несколько старинных имений – Анненхоф, Кляйн-Дамменхоф, Гросс-Дамменхоф и еще дальше – Эссенхоф, а за лесом – Клейстенхоф. Ну, я… Нет. Это еще не все.
Лабрюйер достал бумажник и стал вынимать банкноты.
– Это еще зачем? – спросил Енисеев.
– Из пятисот рублей я часть потратил на поиски убийцы. Остальное возвращаю. И устраняюсь от этого дела.
– Любопытная цидулка, – заметил Енисеев. – А вы не заметили – не околачивалась ли в это время поблизости компания наездников на дорогих лошадях? Не собиралась ли она на прогулку?
– Даму-амазонку я заметил! – сообщил Стрельский. – Такая, знаете ли, королева! Царица фей Титания!
– Гадкая гадина! – сразу охарактеризовала ее Танюша.
– И то, и другое сразу, – усмехнулся Енисеев. – Это с дамами случается. Говорите, Гросс-Дамменхоф? Простите, вынужден покинуть ваше приятное общество. Не хочу обременять вас просьбами, собрат Аякс, но у вас в записной книжке наверняка есть расписание поездов.
– Вы собрались в Гросс-Дамменхоф? – догадалась Танюша. – Алешенька, мы едем с господином Енисеевым!
– Но почему? – удивился Николев.
– Потому что, если он туда едет, там будет что-то любопытное!
– До кеммернского поезда примерно полчаса, – сообщил Лабрюйер. – Вы прекрасно на него успеваете. Но это сегодня уже последний.
– По-вашему, записочку прислала фрау Хаберманн? – спросил Стрельский. – Ах, проказница…
– Очень может быть, – туманно ответил Енисеев. – Во всяком случае, я уверен, что искать ее следов нужно в Гросс-Дамменхофе. Если только…
– Если что?
– Если ее там не нашли еще до нас. Тогда я не дам за ее жизнь ломаного гроша. И поверьте – труп не станут никуда подбрасывать.
– Почему? – хором спросили Танюша и Николев.
– Потому что убийцам уже не до спектаклей, дети мои. Вокруг них мой брат Аякс развел столько суеты, что они вынуждены торопиться. И это прекрасно! Милая Тамарочка и вы, господин Николев. Там, конечно же, будет любопытно. Но я вас с собой не возьму. Простите!
Енисеев потешно развел руками.
Все, что он ни делал, было для Лабрюйера отвратительно. И даже этот роскошный жест – явно перенятый у Стрельского или Водолеева. Сам он, не будучи актером ни в какой мере, очень остро ощущал актерские приемы и замашки у других людей, иногда они его развлекали, но сейчас – раздражали.
– Нет, господин Енисеев, мы тоже поедем. Все, что творится на ипподроме, – мое личное дело, если угодно, – строгим ледяным голосом, почти как Терская в гневе, ответила Танюша. – Какие-то гнусные людишки плетут интриги вокруг госпожи Зверевой, а она мой кумир, мой идеал, я мечтаю учиться у нее летать! И мой муж мечтает!
– Да! – выпалил Николев, совсем ошалев от восторга: она впервые прилюдно назвала его мужем, и именно так, как положено замужней даме.
Стрельский, оценив ловкость дамы, зааплодировал.
– А если придется стрелять – так я умею не хуже вас!
– Ого… – прошептал Енисеев.
И тут Танюша выхватила из-за спины револьвер.
Не успели спросить, кто ее выучил такому опасному способу ношения оружия за поясом юбки, под пелеринкой, как она выстрелила, – и флажок, украшавший маленькую детскую карусель, рухнул. Пуля удачно попала в шар, из которого он торчал.
– Бежим! – воскликнул Енисеев. – Сейчас сторожа выскочат! Садитесь на велосипеды, и по пляжу – аллюром три креста!
– Есть, ваше благородие! – лихо отрапортовала Танюша. – За мной, душенька!
Молодожены укатили.
– Слава те господи, – с чувством сказал Енисеев. – Скорее на станцию, пока они не повисли у нас на плечах. Вот ведь парочка…
– Вы приглашаете меня с собой? – осведомился Стрельский. – Со всеми моими ревматизмами, куриной слепотой и старческим недержанием всего на свете?
– Я бы не осмелился, но в вашем взоре вижу снисходительность…
– В моем взоре вы видите безумие, – поправил старый артист. – Но я не хочу отпускать вас одного. В случае… в неприятном случае я хоть подниму тревогу… Но билеты за ваш счет.
– Тогда – идем на станцию, – сказал Енисеев. – Прощайте, брат Аякс. Я вам за все благодарен, даже искренне благодарен, но вы твердо решили, что нам не по пути. Пусть так.
– Деньги возьмите, – буркнул Лабрюйер.
– Это – в оплату за ваши труды.
Тут по каменному спуску прибежал старик-сторож и на дурном немецком осведомился насчет стрельбы.
– Это там, дальше, – сказал ему Енисеев, махнув рукой куда-то в сторону острова Эзель.
– У нас и ружьишка-то нет, – по-русски добавил Стрельский.
Они пошли вслед за успокоенным сторожем.
Лабрюйер остался у скамьи.
– Ну и черт с вами, – проворчал он. То, что оставалось от вечера, следовало употребить с большей пользой для себя – забравшись в дальний угол двора, смазать конским снадобьем ногу, а потом спокойно в одиночестве выкурить пару папирос. А может, и побольше – чтобы забить скверный запах. Мало надежды, что он выветрится, но хоть ослабнет.
Он вышел на полосу влажного песка, решив, что неторопливая прогулка вдоль гладкого мелководья на сон грядущий – именно то, что требуется господину средних лет, у которого побаливает нога, а на душе – кавардак. Но побрел он почему-то не в сторону Майоренхофа, а в сторону Дуббельна: «Мариенбад» формально относился к Дуббельну, хотя был выстроен почти посередке между этими двумя станциями.
Возле дуббельнского вокзала он мог взять извозчика и доехать до артистических дач.
Орман имел хорошую лошадь и довез Лабрюйера довольно быстро. Поблизости от майоренхофской станции он спросил, по какой улице ехать – Йоменской или Морской. Лабрюйер понимал, что короче – по Морской, но хотел продлить удовольствие от поездки, не так уж много у него в жизни было за последнее время удовольствий.
Он чувствовал, что как-то неправильно расстался с Енисеевым, но бросать деньги в наглую морду, именно в эту наглую морду, было нелепо – Енисеев бы счел ниже достоинства нагнуться за ними.
– Где поворачивать? – спросил орман, и Лабрюейр от задумчивости не сразу указал нужный перекресток.
Он никогда не знал названий узких улочек, что вели к морю. Даже в Майоренхофе эти улочки были простенькие, не мощеные, без тротуаров, с бурьяном вдоль дощатых заборов, а кое-где – с белым шиповником; совсем скромные улочки, не променады, как Йоменская или Морская, и с колдобинами, на которых колыхалась замедлившая ход бричка. Лабрюйер, покачиваясь на сиденье, уже предвкушал обещанные себе папиросы, орман опять спросил, где поворачивать, услышал «налево», и четверть минуты спустя бричка остановилась. Лабрюйер встал, желая спуститься по двум ступенькам, и увидел, как из калитки мужской дачи выскакивает приземистая фигурка с большим саквояжем.
Все бы ничего, но человек этот быстро и пугливо огляделся – как будто в такое время кто-то мог его видеть. Если бы не повадка воришки, покидающего ограбленный дом с добычей, Лабрюйер бы не обратил внимания – мало ли кто забрел к господам артистам в гости, особенно если взял с собой побольше пива. Но он вгляделся – и узнал Савелия Водолеева.
Водолеев быстро перешел Морскую по диагонали, и Лабрюйер увидел, что спешит он к какой-то черной глыбе, которой еще утром тут не было. Но у глыбы, когда он был совсем близко, зажглись фары – и оказалось, что это проклятый «катафалк». Савелий закинул саквояж в автомобиль, влез сам, и «катафалк» с места взял хорошую скорость, помчался в сторону Эдинбурга и Бильдерингсхофа.
Первая мысль у Лабрюйера была совсем глупая: чего Савелий в такое время собрался делать в Бильдерингсхофе, в зале Маркуса? А вот вторая была поумнее: «катафалк» пролетит эти станции стрелой и остановится лишь у ипподрома.
Была и третья мысль: не начхать ли, не наплевать ли на всю эту историю с высокой колокольни? Случайный заработок – к чему он обязывает? Ведь и бумаг-то с Кокшаровым подписано не было! Отчего человек, который уже давно не служит в сыскной полиции, должен до конца распутывать это дело? Удалось помочь Селецкой – и ладно.
И тут случилось чудо.
Дамы еще не угомонились, вышли на сон грядущий подышать свежим воздухом. А может, гуляли по пляжу, как положено настоящим дачницам. Настроение у них было романтическое, в небе висела прекрасная луна, благоухал шиповник – и Терская запела:
– Льет жемчужный свет луна, в лагуну смотрят звезды…
– …ночь дыханьем роз полна… – вовремя и в нужной тональности подхватила Эстергази.
– …мечтам любви верна… – это уже звоном хрустального колокольчика вплелся голос Генриэтты Эстергази. – Жизнь промчится, как волна…
– …вдыхай же этот воздух… – четвертый был голос Селецкой.
Она оживала, она уже могла петь о любви!
Четыре незримые женщины, немало испытавшие, пели «Баркаролу» и звали любовь: уже ни во что не верящая, разумная и практичная Зинаида Терская, смешная Лариса, нервная беглянка Генриэтта, печальная Валентина; четыре актерки, потрепанные жизнью и избалованные аплодисментами, и как же точно, как безупречно звучала стихийная и непредсказуемая «Баркарола»…
– К эдинбургской станции, – вдруг сказал орману Лабрюйер. – Может быть, поезд опоздает…
– Как угодно, – отвечал орман. Он был доволен – на станции больше надежды обрести припозднившегося седока.
И поезд действительно опоздал!
Это был уговор с судьбой – если удастся, предупредить треклятого Енисеева, что этой ночью в списке трупов прибавится еще один. Когда осведомитель больше не нужен – его уничтожают. А когда он не нужен? Если некое дело, в котором требовались поставляемые им сведения, завершено.
Лабрюйер забрался в последний вагон. И, глядя в темное окно, пообещал своему отражению, что это – последний эпизод его участия в путаных делах Енисеева. В конце концов, полученные деньги ему нужны – и их нужно хоть в какой-то мере отработать.
Когда поезд остановился в Солитюде, пассажиров на перрон вышло ровно пятеро, из них двое вытащили из вагона велосипеды. Поезд тронулся, пассажиры посмотрели друг на друга, и один из них так расхохотался, что едва ли не заглушил паровозный гудок.