Шакал сидел в своей вольере, презираемый остальными узниками Уголка Дурова, сегодня не обращавшими на него внимания, ибо за стенами что-то лило, грохотало, шумело, а позванивать продолжало и сейчас.
И забытый всеми шакал, вылизывая на кислой соломе свой пах, вылизывал еще и выставлявшийся из паха малиновый конус.
А в одной их клеток ходил тигр. Он знал, что за стенкой есть какая-то кошка, что она - львица, он не знал, а она знала, что он тоже кошка, но не знала, что - тигр. Вот уже много лет они знали друг о друге понаслышке, по запаху, но ни разу еще не повидались - на сцену выводили их в разное время. На представлениях, кстати, тигр держал на носу маленькую птичку, ни разу ее не сожрав; львица же, раскинув лапы, просто ложилась на спину, отчего дети радостно визжали.
Был тут и маленький слон, старательно обрывавший помпоны со своей сценической попоны, за что его ненавидела старуха, помпоны потом пришивавшая; был еще и верблюд, от которого пахло аммиаком.
Некоторые звери происходили из южного полушария. Например, эму, и все его не понимали, потому что на родине он почему-то клал яйца. Но на родине он знал что делал, и потому теперь противно улыбался, держа рот узкогубой полоской и не заботясь даже приподнять уголки нездешнего своего клюва.
А в южном полушарии, между прочим, дело шло к весне - ver sacrum, поэтому в полной тишине и полупотемках (между клеток в коридоре горела одна только восьмисвечовая лампочка), когда совсем не ко времени неправдоподобно правдоподобно и поблизости загорланил петух, он, эму этот австралийский, в тот день от непонятной тоски даже не улыбавшийся, сразу же истерично закричал. И во всех клетках вздрогнули. Львица первая, требовательно хрипя, кинулась на бетон перегородки и так невозможно замяукала, что тигр зажег свои глаза, и в коридорчике прибавилось свету, словно бы чиркнули спичкой. И, зная, что стенку к львице не проломить (он много раз пытался), тигр, горя зрачками, кинулся на решетку - кинулся так, как нигде, никогда и никто из тигров ни на что не кидался, - но решетка и н е т а к о е в и д а л а! и тигр заходил взад-вперед, слыша ноздрями, как совсем рядом, но за перегородкой, мяукая рокочущим голосом, заметалась требовательная львица. Воздух от страшных этих метаний всколыхнулся по всему проходу и, насыщенный в ту ночь влагой, донес слабый, но чудовищный запах от стоящего в тупичке коридора старого, с облезлой позолотой кресла, безупречного шедевра мастерской француза Споля - конфискованной сидячей мебели происхождением из дворца, находившегося в тех краях, куда шли четверо. На кресло это, чтобы ввинтить восьмисвечовую лампочку, влезал сегодня надзирающий за зверями одноногий инвалид и окончательно прорвал конической своей деревяшкой неразличимый гобелен обивки, на котором простушка пастушка внимала игравшему на жалейке пастушку Васе Пестравкину, настолько теперь покрытому слоем времени и серой грязи, что не слышно было ни звука быстро обезоружившей ее Васиной дудки, зато стал слышен запах конского волоса, обнаружившегося в прорыве просевшей обивки и сильно разопревшего к вечеру от влаги воздуха. Запах этот сперва ощутила давно ожидавшая его, но ни разу в жизни еще не чуявшая красивая кобылка. Клочки сбившегося в лепешки волоса хоть и принадлежали жеребцу конца семнадцатого - начала восемнадцатого века, но, очевидно, жеребцу столь небывалому, что смирная обычно кобылка, перебиравшая на представлении стройными ножками, покачивавшая плюмажем и сиявшая расчесанным в шашечки шелковым гладким крупом, так откровенно и бесстыже заржала, так сладострастно взвизгнула, что конский волос испустил еще одну, куда более мощную золотую волну запаха, от которой заголосил уже маленький шакал, и заголосил так, что тигр, не понимая, как вообще теперь быть, снова метнулся на решетку, - но решетка и н е т а к о е в и д а л а! - требуя хотя бы мяса - мяса целого жеребца, мяса неоторванной единственной ноги кормильца-инвалида, мяса всего мира - мяса, мяса, мяса - горячей кровавой плоти, которая, возникнув когда-то жизнью, стала впредь повторять себя в виде мяса, мяса, мяса...
А кобыла ржала, а львица, устав от невозможности невозможного, опрокинулась на спину и раскинула все лапы, а эму, единственный претендент на канун священной весны южного полушария, запросовывал-запросовывал головку свою с горизонтально улыбающимися губами в ячейку вольерной сетки, но головка никак не просовывалась, а маленький вонючий шакал плакал на голос, точь-в-точь пастушка, сдуру отсопевшая под обольстившим ее неопытность жалейкой-сопелкой пастушком... А тигр клокотал глоткой, желая мяса, мяса, мяса...
Мяса!..
- Во как кукарекать надо! - ликовал взбудораженный мальчишка.
- Ой рыжий! Ой смеху полны трусики! - сладостно заходилась она, а Влажнорукий с Сухоладонным, осклабясь, уставились на зазаборные строения Уголка Дурова, где от дурацкого кукареканья проснулись, дураки, разные звери. Красивый почему-то оказался от нее всех ближе, а может, она оказалась ближе к нему, звон над головами их стал тоньше, причем стрела, торчавшая вверх оперением, вздернулась еще круче.
Под тополиным листом на далеком бульваре ухмылявшийся пухлый младенец высвободил руку из-под теплого птичкиного крыла (та спросонок озабоченно пискнула), зажмурил хитрые глаза, покрутил указательные пальцы вокруг друг друга, развел их, потом свел, и пальцы, хотя и при зажмуренных глазах, встретились. Тут Красивый и она оказались совсем рядом.
Стрела напряглась до невероятности и яростно клюнула Красивого, а потом - ее, причем она от смеха чуть не падала и как бы на него оперлась, а он, то ли сохраняя равновесие, то ли чтобы ее придержать, выставил руку, и в руке оказалась ее грудь. Он почему-то совсем не удивился своему движению, не удивившись и тому, что она тоже не удивилась, а сделала все, чтобы через преграду платья и лифчика отдать грудь его ладони. Зато он удивился, что впервые та, которой касаешься, не засопела, а внятно и медленно сказала:
- Ишь прямо тут ему! Подол же на мостовой продерем... - И мягко приложила свои губы к его губам, и поерзала в них языком, привстав на пальцах босых ног. - Вас вон четверо! - медленно отняв губы, сказала она и загадочно засмеялась, меж тем как остальные трое, глядя в сторону, сглотнули комки в горлах. - С такими продерешь! - вовсе развеселилась она от их тройной немоты. - Чего встали? Пошли тогда!
И пошла, взяв под ручку Красивого и прижимаясь к нему, а в отдалении, в метрах теперь четырех, пошли остальные.
- Ё-ё-ё-о-о... - маялся Влажнорукий, все еще лишенный возможности от души удивиться.
- Во влипли... - сказал грубиян Сухоладонный. - Во уже под ручку теперь...
Мальчишка же занервничал, заметался, разозлился как-то даже и еще звонче, чем в первый раз, прогорланил по-петушиному, а зачем, неясно.
Стрела, словно ей тут наскучило, повернула, откуда прилетела, и звеня унеслась. А поскольку осталась она теперь без дела, то, залетая в дома спящие и дома дремлющие (был уже час ночи), колола кого ни попало, и уколотые, если были вдвоем, обнимались, а если в одиночестве, теряли сон в летнюю ночь или садились писать стихи эолийским ладом. Господь же сердито и неодобрительно поглядывал из церковных развалин на вольноперую стрелу, но, воплощенный в мелкие и шевелящие усиками тихие существа ночи, не прибегал к великому своему и суровому завету, не прекращал полета языческой тростинки и, хотя оставался хмур, в доброй душе радовался, что хоть что-то, хоть что-то не разбазарили его творения, первенцы и возлюбленные чада. "Пусть летает, пусть плодятся и размножаются... какие глупые, какие глупые!.." бормотал он, снова принимаясь ощупывать кирпичики и зареванную труху своих поруганных святилищ...
Тигр ревел и ревел, однако наружу долетал тихий, погашенный стеной и забором рык. А тигр хотел хотя бы мяса, недовыданного ему ввинтившим лампочку инвалидом, и даже сожрал бы сейчас вонючего и плачущего дурачка шакала...
Мясо, между прочим, является окончательным продуктом, в каковой, при известных обстоятельствах, превращается Божье творение, кем бы оно ни было и как бы себя ни выражало: молчало бы как рыба, ревело бы белугой, скулило бы, как шакал, мычало бы чьей-то коровой или сочиняло бы оратории а cappella (последнее, кстати, какая-никакая, а гарантия от преждевременной и против воли мясопереработки). Создается мясо с помощью разных болезненных и безболезненных орудий путем забоя, отстрела, заклания. Источник полагается быстро обработать - освежевать, то есть ободрать от шкуры и разделить на подбедерки, оковалки, кострецы, грудинные части, коровьи ноги, свиные ножки и бараньи ребра. И тут уж никому нет дела до ПРА-ЛИВНЯ, когда великий воды мириад и тепло, и теплынь такая, и гром, и хляби разверзаются, и сорок дней и сорок ночей... Да чего там сорок дней и сорок ночей! - мы-то знаем, насколь грандиозней возникали сосуды духа - поедатели, хотя и резервы, мяса.
А оно создается и добывается вот как:
На рынке или в лавке стоит колода - обрубок громадного дерева, хорошо если не теревинфа или мамврийского дуба, но тоже огромного, когда-то живого, а теперь предоставившего свою мертвую плоть для расположения на ней другой мертвой плоти, освежеванной и малиновой с желто-белыми стеариновыми слоями тука. Подставляет себя колода, чтобы топор разделил эту пока еще форму в куски, которые потом даже в мертвый облик не собрать, потому что каких-то кусков недосчитаемся.
Обыкновенное мясо - это мышцы. Мы едим мышцы животных. "Положи мя, яко печать, на мышце своей!" - цитирует глумливый топор окоченелой и ободранной туше, лишенной уже прочей своей съедобности: мозга, печени, сердца, почек, каковые - даже мозг! - именуются требушиной или субпродуктами. "Положи мя, яко печать, наложенную рыночным контролером, лиловую на малиновом, положи мя, яко печать, на мышце своей!" - глумливо переиначивает мясницкий топор трепетные стихи, сочиненные пылким царем для возлюбленных, для любовников, для любови их неуемной и великой, умащенной таки