О девушке, ставшей объектом этого чувства (или этого эксперимента), практически ничего не известно. Фактически единственными источниками сведений о ней остаются автобиографичная проза Григорьева и поэма Фета. Связано это, конечно, с заурядностью судьбы героини. Звали её Елизавета, она была крестница матери Аполлона и вместе с сестрой по воскресеньям бывала у Григорьевых, где, обладая хорошим голосом, пела под аккомпанемент Аполлона («На фортепьянах игрывал мой друг, / Певала Лиза — и подчас недурно — / И уходила под вечер…»). Прозаик не жалеет красок для описания её внешности: «Чудно легли пышные белокурые локоны на нежный прозрачный лик её, и жажда любви пробилась на бледные ланиты ярким заревом румянца, и резкий, несносный, детский голос заменился тихою речью, и быстрые голубые глаза подёрнулись влагою»{144}. Судя по всему, семья Лизы была бедна, и потому открывшаяся возможность выгодно выдать дочь замуж была принята с радостью. Её жениха оба тогдашних приятеля называют неровней по интеллекту и развитию. По Григорьеву, это был «маленький человечек, с обиженной наружностию и со всеми манерами пехотинца»{145}. В изображении Фета:
Не вышел ростом, не красив лицом,
Но мог бы быть товарищам примером:
Весь раздушен, хохол торчит вихром,
Торчат усы изысканным манером,
И воротник как жар, и белый кант,
И сахара белее аксельбант.
Судя по всему, именно то, что Лиза была просватана за недостойного её человека, пробудило чувство к ней в обоих приятелях. Можно предположить, что причинами вдруг вспыхнувшей страсти были недосягаемость её объекта (для Григорьева) и, наоборот, сочетание отсутствия ответственности — поскольку о браке речи быть не могло — и опасности, запретности происходящего, позволяющей ощутить опьянение от переступания границ, дерзкого вызова общественным принципам и ценностям (в случае Фета). Аполлон не решился признаться в своём чувстве. С Фетом было иначе: уже на свадьбе, на которой он выступал шафером, Лиза во время мазурки призналась ему в любви.
«Тут маменька, виновница всех бед,
Распорядиться ей хотелось мною.
Я поддалась, — всю жизнь свою сгубя.
Я влюблена давно!» — «В кого?» — «В тебя!»
Ответное признание не заставило себя ждать:
«И я тебя люблю! — едва дыша,
Я повторял. — Что нам людская злоба!
Взгляни в глаза мне: твой, — я твой до гроба!»
Роман, протекавший в первые месяцы замужества Лизы, имел вполне неплатонический характер:
И я ворвался в этот мир цветов,
Волшебный мир живых благоуханий,
Горячих слёз и уст, речей без слов,
Мир счастия и пылких упований,
Где как во сне таинственный покров
От нас скрывает всю юдоль терзаний.
Он тянулся до тех пор, пока муж не узнал о поведении супруги. Молодая женщина простодушно радовалась:
«…всё проведал этот зверь.
С тобою он стреляться верно станет;
И если ты убьёшь его теперь, —
Тогда, тогда и счастие настанет».
Незадачливому любовнику пришлось прибегнуть к помощи декана факультета (здесь, впрочем, рассказ Фета несколько путан; возможно, его спасителем стал принимавший в нём участие профессор Шевырев), который, стремясь избежать скандала и дуэли, обещал посадить незадачливого повесу в карцер, чтобы не дать возможность оскорблённому супругу добраться до него. Через короткое время молодожёны уехали в деревню, и скандал сошёл на нет, не породив никаких последствий для любовника. Лиза вскоре овдовела и, по сведениям Фета, то ли снова вышла замуж, то ли вступила в связь с каким-то генералом. Судя по всему, радость благополучного окончания опасного приключения была намного сильнее, чем горечь от потери возлюбленной. Эта любовная история (а возможно, и какие-то другие, оставшиеся нам неизвестными) оставила в жизни Фета незначительный след; возможно, она опосредованно отразилась в лирическом цикле «К Офелии», скрестившись с впечатлениями от «Гамлета», увиденного им в Малом театре. Это, по большому счёту, была только шалость; подлинная жизнь, подлинные чувства были связаны с другим.
Только после поступления в университет Фет, наконец, приехал домой в Новосёлки. Это, несомненно, была его собственная инициатива — Афанасий Неофитович никакого желания его видеть не выражал. Немалые деньги, требовавшиеся на дорогу, — 50 рублей — пришлось занять у погодинской кормилицы. Тем не менее на первые же рождественские каникулы он отправился в путь на «сдаточном ямщике», уложив в узелок с бельём единственный мундирный сюртук. Ехать в 25-градусный мороз в позаимствованном у Введенского «нанковом халате на тонкой подкладке из ваты», надетой поверх него «легко подбитой ватой студенческой шинели с меховым воротником» и летней форменной фуражке было нелегко, но встреча с родственниками была радостной. С тех пор каждые каникулы, рождественские и летние, студент проводил в кругу родных. С братьями и сёстрами пришлось практически знакомиться заново — оставлял он их малолетними, а теперь они подрастали, кто-то отправлялся в пансион, кто-то уже возвращался.
Многое осталось неизменным: дядя Пётр Неофитович был по-прежнему добр — пребывание у него в имении и совместные охоты относятся к наиболее приятным воспоминаниям Фета о гощении в родных местах. Афанасий Неофитович, получивший в наследство ещё одно имение, Грайворонку, был, как обычно, суров и замкнут, вечно занят, постоянно находился в разъездах. Каких-либо разговоров с ним по поводу происхождения Афанасия, скорее всего, не было.
Вряд ли и от матери Фет требовал объяснений, её душевная болезнь за годы разлуки прогрессировала: «Отсутствие непосредственных забот о детях, развезённых по разным заведениях, как и постоянные разъезды отца наводили мечтательную мать нашу на меланхолию, развиваемую в ней, с другой стороны, возрастающими жгучими ощущениями в груди… То и дело, обращаясь к своему болезненному состоянию, она со слезами в голосе прижимала руку к левой груди и говорила: „рак“. От этой мысли не могли её отклонить ни мои уверения, ни слова навещавшего её орловского доктора В. И. Лоренца, утверждавшего, что это не рак. В другую минуту мать предавалась мечте побывать в родном Дармштадте, где осталась старшая сестра Лина». Состояние Елизаветы Петровны ухудшалось: во время очередного визита Фет «застал мать окончательно поселившеюся в так называемом новом флигеле, где она лежала в постели, с окнами, закрытыми ставнями, и кроме двух сменявшихся горничных, никого к себе не допускала, разве на самое короткое время в случае неизбежных объяснений». Наконец пребывание в доме Шеншина стало для Елизаветы Петровны невозможно, и она «вынуждена была переехать в Орёл, чтобы находиться под ежедневным надзором своего доктора Вас[илия] Ив[ановича] Лоренца. В те времена ещё не было в Орле порядочных гостиниц, и мать занимала два номера на постоялом дворе Кабанкова»{146}. Тем не менее до исполнения своего желания увидеть старшую дочь Елизавета Петровна дожила.
Во время учёбы Фета в университете русская и немецкая ветви его семьи воссоединились. В середине мая 1841 года дармштадтский дядя Афанасия Эрнст Беккер приехал в Москву в качестве флигель-адъютанта принца Александра Гессенского, сопровождавшего свою сестру Максимилиану Вильгельмину Августу Софию Марию, выходившую замуж за наследника российского престола Александра Николаевича — будущего царя Александра И. Во время шумных свадебных торжеств дядя разыскал племянника в доме Григорьевых. «Когда я подошёл к нему, он со слезами бросился обнимать меня как сына горячо любимой сестры», — престарелый поэт, вспоминая этот эпизод, не жалел эмоциональных характеристик. Узнав от хорошо говорившего по-немецки Аполлона Григорьева, что его племянник пишет стихи, дядя тут же предложил Афанасию сочинить приветственное стихотворение августейшей особе. На другой же день стихотворение было изготовлено и передано по назначению (правда, никаких милостей его автор не получил). Дядя Эрнст оказал и более практическую помощь, пусть и по-немецки скромную, не в пример щедрым дарам русского дяди Петра, но для бедного студента оказавшуюся весьма кстати: «Так как родные перестали баловать меня значительными денежными подарками, то подаренный мне дядею столбик в пятьдесят серебряных рублей показался мне великою щедротой»{147}.
Одновременно с Эрнстом Беккером, но отдельно от него в Россию приехала Лина Фёт. Дядя тут же повёл племянника к ней. «В номере гостиницы мы застали замечательно красивую и милую девушку, которая, нежно встретившись со мною, сказала, что не понимает переполоха дяди, что она свой поступок считает весьма естественным. Ей хотелось увидать хоть раз в жизни свою мать и родных по матери, что она доехала до Москвы с знакомой ей дамой и надеется и на возвратном пути найти спутницу»{148}, — пишет Фет в мемуарах. О жизни Каролины в доме отца под присмотром опекунов мы практически ничего не знаем, однако по её немногим сохранившимся письмам, а также воспоминаниям Фета можем составить о ней представление как о девушке развитой и культурной. Влияние воспитателей не привело её к неприязненному отношению к матери. Лина с дядей Эрнстом отправилась в Новосёлки, где долго гостила, благодаря весёлому и доброму характеру пользуясь общей любовью.
Познакомившись с братом и новой семьёй матери, Лина, к тому времени достигшая совершеннолетия и получившая возможность самостоятельно вести дела, прекратила инициированный её опекунами судебный процесс против Шеншина, отказавшись от всяких материальных претензий к нему. Вести тяжбу со страдающей душевной болезнью матерью и её мужем, который, как она убедилась, честно выполнял обязательства и оказывал ей материальную помощь, она не хотела. «Велика была бы несправедливость с благодетеля всей их фамилии деньги требовать, которые он не брал и не занимал и даже присылкою оных чрез родных её ей помогал»