Афанасий Фет — страница 22 из 100

С одной стороны, это отчётливо ранний сборник, вполне естественно для дебютанта состоящий преимущественно из стихов подражательных. С другой стороны, в художественном отношении между стихотворениями «Лирического Пантеона» и зрелыми произведениями Фета нет большого разрыва: он выбирал объекты для подражания в соответствии с раз и навсегда принятым представлением о сущности и смысле литературы. Неизбежно находясь под влиянием окружающих, Фет смело корректировал его своими вкусами, отсекая в творчестве тех авторов, которым подражал, тенденции, которые ощущал как чуждые, — фактически всё, что выходило за пределы «чистой» интимной лирики. Например, он рассказывает в своих воспоминаниях, как поддавался и одновременно боролся с влиянием Григорьева, увлечённого французскими романтиками: «Аполлон в совершенстве владел французским языком и литературой, и при нашей встрече я застал его погруженным в Notre Dame de Paris и драмы Виктора Гюго. Но главным в то время идолом Аполлона был Ламартин. Последнее обстоятельство было выше сил моих. Несмотря на увлечение, с которым я сам перевёл „Озеро“ Ламартина, я стал фактически, чтением вслух убеждать Григорьева в невозможной прозаичности бесконечных стихов Ламартина…» То же произошло с активно пропагандировавшейся его другом поэзией Байрона: «Но, поддаваясь байроновско-французскому романтизму Григорьева, я вносил в нашу среду не только поэта-мыслителя Шиллера, но, главное, поэта объективной правды Гёте»{158}. У Байрона Фету нравился не бунтарь против современного общества Чайльд Гарольд, но более абстрактный Каин.



В результате влияние названных самим автором «Лирического Пантеона» поэтов «первого ряда» в книге не так просто распознать — их мотивы трансформированы до неузнаваемости. Так, Гёте отразился почти исключительно в переводах и, возможно, в названии всей книги, которое могло быть навеяно характеристикой, данной творчеству великого немецкого поэта Шевыревым: «Поэты всего мира, всех веков и стран участвовали через Германию в воспитании Гёте, — и потому галерея его произведений, вмещающих славу и гордость его отечества, представляет Пантеон всемирной поэзии…»{159}

У Лермонтова, со стихотворениями которого его познакомил Шевырев, Фет совершенно не принял протест против власти и медитации о потерянном поколении. Намного более отчётливо видны следы его увлечения «властителем дум» тридцатых годов Бенедиктовым. Фет на склоне лет не скрывал того впечатления, которое на них с Григорьевым произвели его звучные стихи:

«Зато как описать восторг мой, когда после лекции, на которой Ив[ан] Ив[анович] Давыдов с похвалою отозвался о появлении книжки стихов Бенедиктова, я побежал в лавку за этой книжкой?!

— Что стоит Бенедиктов? — спросил я приказчика.

— Пять рублей — да и стоит. Этот почище Пушкина-то будет.

Я заплатил деньги и бросился с. книжкою домой, где целый вечер мы с Аполлоном с упоением завывали при её чтении»{160}.

Но именно там, где Фет подражает Бенедиктову, появляется стилистическая какофония, как, например, в стихотворении «Откровенность»:

Не мне просить у прелестей твоих

Очаровательной неволи.

Не привлекай и глазки не взводи:

Я сердце жён изведал слишком рано;

Не разожжёшь в измученной груди

Давно потухшего волкана.

Здесь очень по-бенедиктовски сочетаются романтическая «измученная грудь», «потухший волкан» с игривыми «прелестями» и «глазками». При этом вторые как будто снижают трагизм первых, придавая образу «волкана» пошловато-эротическое значение. В некоторых случаях Фет выглядит даже пародией на Бенедиктова:

Сними твою одежду дорогую,

С чела лилейного сбрось жемчуг и цветы,

И страстней я милашку поцелую,

И простодушнее мне улыбнёшься ты.

Видимо, влиянием Бенедиктова можно объяснить обилие в «Лирическом Пантеоне» упоминаний грудей и кудрей, которые именно этому поэту казались особенно эротичными и постоянно вызывали плотское желание у его лирического героя. Характерно, однако, что даже это влияние было не только «вредным». Рискованные сравнения, дерзкие алогичные образы, неслыханные словосочетания, характерные для Бенедиктова, станут одной из важнейших примет стиля самого Фета. И уже и в юношеском сборнике встречаются строки, стоящие на грани между бенедиктовской безвкусицей и подлинно поэтической дерзостью: «Мила мне ночь, когда в неверной тьме / Ты на моей руке в восторге таешь» или «Пойдём туда вкушать восторг мечты!».

Впрочем, подобные стихи скорее нетипичны для «Лирического Пантеона». Хотя в сборнике нет ни одного запоминающегося стихотворения, большинство из них вполне добротны, в них не раз встречаются красивые гармонические строки — к примеру: «Ах, роза, зачем на тебя не падут мои слёзы? / Ещё над тобой не вздыхала в тиши Филомела». Тем не менее автор никогда не переиздавал стихи, вошедшие в первый сборник, за исключением всего четырёх. Даже самые лучшие из них не соответствовали его художественному идеалу. Начинающий поэт как будто стеснялся, не решался непосредственно выражать чувства. Ему был необходим посредник между ним и тем, о чём говорится в стихотворении, — лирический герой, условная фигура, персонаж, в которого перевоплощается автор для того, чтобы выражаемые в лирическом стихотворении чувства и мысли были оправданны или мотивированы и «характером» этого героя, и той вымышленной ситуацией, в которой он находится.

Существовавшая тогда поэтическая традиция предлагала набор таких «масок». Так, поэзия «раздирающих страстей» требовала перевоплощения в какую-то почти демоническую фигуру разочарованного красавца с трагическим жизненным опытом (многих поклонников Бенедиктова приводило в замешательство комическое несоответствие его лирического героя его реальной вполне заурядной внешности и личности). Такой персонаж появляется и в «бенедиктовских» стихах Фета и выглядит особенно неубедительно, несмотря на склонность поэта к похожей позе в жизни. Столь же неубедительны попытки того, что называется «ролевой лирикой», — конкретизации персонажа, от лица которого идёт речь. Фет выбирает персонажей, типичных для эпигонского романтизма того времени, и не может добавить к штампам ничего нового. Это видно в стихотворениях «Колодник» («На лице спокойствие могилы, / Очи тихи; может быть, ты рад, / Что оставил край, тебе немилый, — / Помолися, бедный брат!») и «Безумная» («Не задушишь ты меня: / Обовьюсь вокруг тебя / Жадными руками; / Я прижмусь к твоим устам / И полжизни передам / Мертвецу устами»).

Более органичным для поэтического дебютанта был другой лирический герой, связанный с тем набором эмоций, которые чаще всего выражаются в стихотворениях «Лирического Пантеона», — элегической грусти, любовных радостей и переживаний, восторга перед природой, декларативно объявляющихся единственным смыслом жизни, достойным человека. Такой эмоциональный репертуар преобладал в «лёгкой» элегической поэзии двадцатых годов, лирике Пушкина и Батюшкова, пронизанной духом стилизации под античный (преимущественно древнегреческий) мир. Автор в таких стихах выступает как своего рода актёр среди декораций, изображающих идиллическую природу. Их лирический герой — условный «селянин», пастух, отшельник, жрец Вакха, мудрец, человек, стремящийся к безмятежному счастью, в зависимости от того, какие чувства хочет выразить поэт. При этом и сами чувства показаны через условные знаки, изящные символы определённого типа (подарки возлюбленным, специфический язык тела — слёзы, вздохи). Очень характерно для этой традиции стихотворение «Кольцо», где изящный предмет, к которому обращена речь, выступает своеобразным «заместителем» возлюбленной.

Фет не только прямо подражает Батюшкову (например, в «Вакханке», прямо отсылающей к нему: «Брось тирс и венок твой. / Скорее на грудь ко мне… / Не дай утишиться / Вакхической буре»), но и в целом ряде стихотворений стремится воспроизвести антураж и язык такой поэзии. В «Двух розах» лирический герой воспевает сразу двух возлюбленных, Наину и Зинаиду, чувства к которым символизируют два цветка, в выборе между которыми он колеблется и в конце концов срывает оба. Встречаются в сборнике и стилизованные пирушки («Вакхическая песня», «Застольная песня» с упоминанием мифологического источника Ипокрены, испивший из которого обретает поэтический дар), и надгробные эпитафии («Арабеск», «На смерть юной девы») — словом, задействуется весь образный репертуар, символизировавший в поэзии Батюшкова и Пушкина разнообразие и полноту жизни. Возможно, это не худшие подражания; но такие стихотворения на фоне более поздней фетовской лирики выглядят вторично и искусственно, чрезмерно «литературно», а выраженные в них чувства кажутся заимствованными, хотя и выраженными не без поэтического мастерства и чувства формы.

Неорганичным для Фета было и подражание позднему Пушкину с его стремлением к простоте, лаконичности и точности, показывающее чуткость юного поэта к действительно актуальным литературным тенденциям. Таково стихотворение «Признание»:

Простите мне невольное признанье!

Я был бы нем, когда бы мог молчать,

Но в этот миг я должен передать

Вам весь мой страх, надежду и желанье.

Я не умел скрываться. — Да, вам можно

Заметить было, как я вас любил!..

То же можно сказать о фетовской прозаизации поэтического языка и поэтизации «прозы жизни». Особенно интересна в этом смысле «Хандра», написанная такими же октавами, как пушкинская «Осень»:

Когда на серый, мутный небосклон

Осенний ветер нагоняет тучи

И крупный дождь в стекло моих окон

Стучится глухо, в поле вихрь летучий

Гоняет жёлтый лист и разложен