Афанасий Фет — страница 33 из 100

{224}.

Пародия метила и в Фета: на долгое время они со Щербиной как будто превратились в своего рода двойников, соперников и соратников. Но для внимательных читателей разница была очевидна: антологические стихотворения Фета намного ближе к сути поэзии такого рода, которая вовсе не в нагромождении «изящных» деталей и древнегреческой экзотике (в стихотворении «Уснуло озеро; безмолвен чёрный лес…» у Фета появляется уж совсем не греческая русалка), но в переживании бесконечной удалённости от греческого мира с его совершенством и красотой. Подлинный герой антологической поэзии, конечно, не «актёр», легко поселяющийся среди картонных акрополей и платанов, а современный человек, ощущающий гибель античного мира как невосполнимую утрату. Именно поэтому Фет наиболее близок к Щербине в самом слабом стихотворении раздела — по какому-то недосмотру перекочевавшей из «Лирического Пантеона» «Застольной песне», чей лирический герой и его чувства не имеют никакого отношения к Греции: это байронический тип, разочарованный в жизни и ищущий забвения в вине:

Красавица с коварною душою!

Ты, божеством забытый, пышный храм,

И вы, друзья с притворною слезою,

И вы, враги с презренной клеветою, —

Забвенье вам!

«Греческие» приметы вроде Граций, Вакха, Ипокрены звучат даже не как аллегории, а как перифразы, прямо заимствованные из лирики двадцатых годов — Пушкина, Батюшкова, Языкова, Дениса Давыдова. Намного лучше получается тогда, когда Фет стремится проникнуть в сознание древнего грека более осторожно и «поверхностно», не пытаясь ни как-то индивидуализировать характер персонажа, ни приписать ему чувства и мысли человека XIX столетия, а воспроизводит стереотипы, связанные с отношением к миру, свойственным Античности: гедонизм, культ праздности и наслаждения. Таковы стихотворения «Многим богам в тишине я фимиам воскуряю…», «Питомец радости, покорный наслажденью…», «Когда петух…», «Подражание XVI идиллии Биона».

Ещё ближе к подлинной антологии и одновременно к собственному поэтическому миру Фета стихотворения, рисующие картину или сценку из жизни Древней Греции, в которых обозначен (обычно через обращение, короткое восклицание), но не конкретизирован её зритель, эмоционально вовлечённый в происходящее или изображаемое. Он может быть и античным греком, и современным человеком, настолько погруженным в воображаемое созерцание древнего мира, что он оживает в его воображении. Так строятся стихотворения «Водопад» («Смотри, как быстро / Несётся ветка…»), «Кусок мрамора» («Тщетно блуждает мой взор, измеряя твой начатый мрамор…»), «С корзиной, полною цветов, на голове…» («Но и под тению увидишь ты как раз / Приметы южного созданья без ошибки…»), «К юноше» («Друзья, как он хорош за чашею вина…»), «Уснуло озеро; безмолвен чёрный лес…» («Каждый звук и шорох слышу я…»). Этот двоящийся образ автора-созерцателя заставляет раздваиваться и изображение — это одновременно и античный мир, и мечта о нём. Прямая противоположность — полное устранение лирического героя, чистая «картина», в которой автор стремится воспроизвести присущее грекам чувство абсолютной гармонии. Так, в «Вакханке» изображена находящаяся в экстазе жрица бога Диониса, а в стихотворении «Влажное ложе покинувши, Феб златокудрый направил…» — трагическая смерть юноши, предположительно мифологического героя Фаэтона. Оба стихотворения строятся на соединении движения и покоя: экстаз вакханки выражен через её неподвижность, мёртвый юноша увиден в движении Феба. Обе картины могут быть восприняты одновременно и как реальные, и как описания скульптуры.

Высшие достижения в этом жанре у Фета связаны с теми стихотворениями, где об античном прошлом прямо говорится как о невозвратимом мире, единственное место которого — в оставшихся от него «обломках» и воображении художника. В стихотворении «Греция», также перекочевавшем из «Лирического Пантеона», с которого будет начинаться раздел антологических стихов во всех последующих изданиях, лирический герой — современный человек, испытывающий грусть, созерцая «оставленный» храм в окружении пейзажа, частью и продолжением которого он являлся:

Там под оливами, близь шумного каскада,

Где сочная трава унизана росой,

Где радостно кричит весёлая цикада,

И роза южная гордится красотой;

Где храм оставленный подъял свой купол белый,

И по колоннам вверх кудрявый плющ бежит…

«Мир богов» клеймится «рукой невежества», а воскресающие в воображении лирического героя богини ощущают себя его обломками:

…В полночь, как соловей восточный

Свистал, а я бродил незримый за стеной,

Я видел: Грации сбирались в час урочный

В былой приют заросшею тропой.

Но в плясках ветреных богини не блистали

Молочной пеной форм, при золотой луне;

Нет — ставши в тесный круг красавицы шептали…

«Эллада» — слышалось мне часто в тишине.

Так построено и стихотворение «Диана», признававшееся абсолютным шедевром даже теми литераторами, которым поэзия Фета не была близка. Оно строится на сопоставлении живой женщины и её «изваяния». Сначала читатель не понимает, что речь идёт о статуе, поскольку говорится только об «округлых чертах» «девственной богини». Только в восьмой строке (строго посередине стихотворения) выясняется, что дева «каменная». Но именно тогда Диана оживает, и лирическому герою кажется, что сейчас богиня «пойдёт с колчаном и стрелами» и вместе с ней оживёт ушедший мир: «сонный Рим», «вечный славы град», «группы колоннад». Красота, явленная в неподвижной «мёртвой» статуе, даёт возможность воскресить тот мир, который её породил. Красота — его бессмертное наследство. Этот поразительный диалог современного человека с древним погибшим миром заставлял читателей видеть в «Диане», по словам В. П. Боткина, «то чувство, какое ощущал древний грек, смотря на изваяния олимпийских богов своих»; слышать, по выражению Ф. М. Достоевского, «страстный зов, моление перед совершенством прошедшей красоты и скрытую внутреннюю тоску по такому же совершенству, которого ищет душа»{225}.

Если антологическая лирика долгое время единогласно признавалась чуть ли не самой сильной стороной фетовской поэзии, то с разделом «Баллады», появившимся ещё в «Лирическом Пантеоне» и тоже ставшим постоянным в фетовских сборниках, ситуация была противоположная. Жанр этот Фета притягивал, но так и не дался ему. Поэзия страха, ожидания таинственного вмешательства в человеческую жизнь враждебных потусторонних сил, идея таинственного и неотвратимого возмездия, волновавшая Жуковского; связь жанра с фольклором, привлекавшая Пушкина; чувство вселенского одиночества, царящей в мире несправедливости, в аллегорической форме высказываемое Лермонтовым, — всё это у Фета выражено слабо и неубедительно. Его баллады не стали ни его личным достижением, ни вкладом в эволюцию этого жанра. То же самое нужно сказать и о его поэмах.

Книга вышла в период «мрачного семилетия», когда круг тем, доступных литературе, сузился до интимной жизни человека. В этих рамках Фет-лирик чувствовал себя вполне комфортно, и его поэзия, для которой общественных проблем как будто не существовало, давала возможность и читателям почувствовать «полное дыхание» в то время, когда «воздуха» решительно не хватало. И критика это оценила — в 1850 году вышли несколько хвалебных рецензий. Одну из них опубликовал во втором номере «Отечественных записок» Аполлон Григорьев (видимо, не без чувства вины); «Москвитянин» во втором номере откликнулся статьёй начинающего поэта Льва Мея; похвалил фетовский сборник и некрасовский «Современник» в третьем номере. Только Новый Поэт (таким псевдонимом чаще всего подписывал свои пародии один из соредакторов журнала И. И. Панаев) в следующем, четвёртом номере «Современника» отпустил несколько шуток и по-прежнему беспричинно враждебная «Библиотека для чтения», также в четвёртом номере, отозвалась о книге уничижительно, но к этому Фет должен был привыкнуть. Публика также приняла сборник в целом благосклонно; ошеломляющего коммерческого успеха он не имел, но постепенно раскупался. Тираж закончился в книжных лавках примерно к 1855 году, что для «чистой лирики» было совсем неплохо.

«ВЕСЁЛОЕ ОБЩЕСТВО»

Негромкий, но несомненный успех второй книги практически ничего не изменил в жизни автора. Постепенно превращаясь в чисто эпистолярный, шёл к ужасной развязке платонический роман с Марией Лазич. Потихоньку, обычным порядком продолжался подъём по служебной лестнице: в декабре 1851 года Фет получил чин штабс-ротмистра — до желанного восьмого класса, дававшего потомственное дворянство, оставалось две ступени (вряд ли менее семи лет службы). Продолжалась служба в должности полкового адъютанта, которую Фету всё-таки удалось получить. Она имела свои преимущества — избавляла от многих тягот службы. Фет вспоминал, что позволял себе определённое сибаритство: «Поблажая по возможности собственной лени, я не только пил кофе в постели, но и принимал рапорт караульного вахмистра»{226}. Близость к начальству, почти сыновние отношения с полковником Бюлером тоже облегчали жизнь.

Имелись у адъютантской должности и негативные стороны. Во-первых, некоторое время платой за неё были неприкрытая недоброжелательность однополчан и страх стать жертвой какой-нибудь их серьёзной выходки (каковой, слава богу, не случилось). Во-вторых, такая близость к командиру, практически роль его заместителя (особенно в то время, когда Карл Фёдорович бывал в отлучках) была сопряжена с обязанностями, которые в захолустном полку выполнять было трудно. Попытка привести в порядок полковую библиотеку окончилась тем, что кирасиру-литератору пришлось тайком сжигать некомплектные журналы; в результате на него насчитали растрату 300 рублей. Приходилось сталкиваться с недисциплинированностью однополчан и самому в случае отсутствия командира полка разбираться с пьяными или просто дерзкими выходками младших офицеров, что, конечно, было непросто в силу того, что Фет занимал должность «не по чину». Проблемой были недоукомплектованность полка рядовым составом и обычай офицеров использовать рядовых для собственных нужд.