Афанасий Фет — страница 38 из 100

[19], принуждены были коротать время охотою да чтением французских романов»{255}. Утомлённый постоянным шумом, до утра производимым карточными игроками за стенкой, Фет поселился отдельно в небольшой деревянной беседке в саду на берегу моря (вскоре к нему присоединился Матвеев), где и прожил до конца июня в тишине, созерцая морские пейзажи.

«За целое лето у меня было достаточно времени присмотреться к морю во всех его бесконечно разнообразных видах, — поэтично описывает Фет картину, открывавшуюся его глазам. — Нередко оно сажени на две ниже моей беседки, шагах в двадцати пяти от неё, лежало по целым дням без малейшей ряби, как отлично отполированное зеркало; затем начинало морщиться, стараясь тонкими всплесками добегать к окружающему его венку морских трав. В это время даль его уже заметно темнела и покрывалась белыми барашками. Затем волны всё более принимали вид вздымающих шеи белоголовых коней Нептуна, гордо набегающих на берег, чтобы громко за каждым ударом разгребать на нём звончатый хрящ. Последняя степень гнева Нептуна выражалась ударами ветра, разбрызгивающими на лету исполинские гривы валов, и грохотом самих волн среди прибрежных каменьев, по теснинам которых они, перемежаясь, воздымались фонтанами пены». Неожиданно военная служба обратилась в такую идиллию, что даже Фет-старик не мог удержаться от восклицания: «Чудные дни, чудные лунные ночи! Как приятно засыпать под лепет лёгкого волнения, словно под неистощимые сказки всеведущей бабушки»{256}. Это ощущение идиллии, вероятно, только усиливалось письмами воевавшего на Кавказе Борисова, сообщавшего о кровавых «делах», в которых он участвовал со своим первым батальоном Куринского пехотного полка, и тревожными вестями с юга: в апреле коалиционный флот бомбардировал Одессу, в начале июня английская эскадра подошла к Севастополю.

В конце июня эскадронный штаб был переведён в город Балтийский Порт, но дел у Фета не прибавилось. Обилие свободного времени давало ему возможность наблюдать за остзейскими немцами, в окружении которых он оказался второй раз в жизни. У взрослого Фета их жизнь вызвала большую симпатию. Ему нравились радушие местного дворянства, его чувство собственного достоинства, а также то, что он называет «органичностью» народной жизни: отсутствие в ней чего-то искусственного, привнесённого извне. Фету были близки присущее местному населению прагматически-рациональное отношение к традициям и их чудная способность извлекать пользу из того, что дала природа: «Почва этого края не выдерживает никакого сравнения с нашей черноземною полосою, а между тем жители сумели воспользоваться всеми данными, чтобы добиться не только верного, но и прочного благоустройства… Все дворянские дома и усадьбы, переходящие от отца к сыну, массивно сложены из гранитных камней, обильно разбросанных по полям. Таким образом камни сослужили две службы: сошли с полей и построили усадьбы и шоссе»{257}. Так у Фета складывался идеал общественного устройства, остававшийся неизменным до конца его жизни. Образцом для подражания становится народ, не витающий в облаках теорий, не мечтающий о революции или Царствии Небесном, но принявший данные ему судьбой и историей условия жизни, не подчинившись им, а разумно обратив себе на пользу, устроив скромное земное счастье.

Мысли, созвучные своим, Фет находил в поэме, работу над переводом которой он тогда завершал, — «Герман и Доротея». Это далеко не самое популярное (не только в России, но, думается, и в Германии) произведение было создано Гёте в период перехода от юношеских предромантических «Бури и натиска» к позднему «классицизму». Для Фета эта поэма на протяжении всей жизни будет оставаться самым любимым, после «Фауста», текстом Гёте — именно за то, за что к ней оставались равнодушными другие поклонники немецкого гения: за воспевание мира скромных сельских буржуа с их рачительным и спокойным отношением к материальной стороне жизни. Вчитываясь в гекзаметры «Германа и Доротеи», Фет окончательно принимал «реальные условия жизни» и начинал их идеализировать, тем более что в лице своего эскадронного командира и родственника Матвеева он имел обратный пример:

«Нет ничего приятнее проживания денег, но зато нет ничего тяжелее наживания их не посредством какого-нибудь удачного предприятия, а микроскопическим ежеминутным воздержанием. Представителями таких противоположных приёмов являлись мы с Василием Павловичем, и он иногда указывал на это, выставляя теорию идеала игрока. Игрок, по его мнению, любит не барышническую наживу, а самую игру, трепет, который порою не имеет себе равного даже в минуту рукопашной битвы. Играя собственными чувствами, игрок стремится овладеть и душою своего противника, и поэтому в его доме должно быть под руками всё могущее привлечь самые разнообразные вкусы. Там должна быть молодость, красота, изящные искусства, великолепный стол и вина, и т. д.

— Вот вы, А. А., строите вашу жизнь на том, чтобы у себя постоянно урезывать; но этим вы никогда не добьётесь больших средств. А вы, напротив, заведите большое колесо и тогда увидите, что большие средства сами хлынут на него и заставят его вертеться.

В теории я не боялся таких правил, но на практике они нередко доставались мне солоно. Бывало, чуть после двух-трёх ночей, проведённых Василием Павловичем вне дома, услышу вкрадчивый голос: „а я, А. А., решаюсь беспокоить вас“, — и душа у меня так и замрёт: знаешь, что придётся дать взаймы рублей восемьсот, т. е. все накопленное с большим трудом, и затем, получая по частям долг, переживать снова те же нравственные усилия»{258}.

Война продолжала греметь вдали; сражения при Альме (8 сентября), под Балаклавой (13 октября), под Инкерманом (5 ноября), кровопролитные и неудачные для русской армии, никак не отражались на жизни Фета в остзейском крае. Мы не знаем, насколько приходившие из Крыма известия волновали его и вызывали его сочувствие — он не обмолвился об этом ни словом. Едва ли не самое волнующее для него событие 1854 года произошло 7 мая: в возрасте 84 лет умер Афанасий Неофитович Шеншин: от случайной раны началась гангрена, ампутация ноги не помогла, и после непродолжительных страданий глава семейства скончался. Фет по обстоятельствам службы не мог присутствовать ни при последнем вздохе, ни на похоронах «отца». Шеншин был погребён в Клейменове рядом с женой. После сороковин Надежда сообщала брату в письме от 14 июня из Орла: «Он простился со всеми нами как лучший христианин и добрейший отец, и кончина его не только у детей, но и всех посторонних, присутствовавших при ней, не может изгладиться как редкий пример терпения, преданности судьбе и твёрдости души. Если судить об жизни по концу её, то можно сказать, что он прекрасно [жил], потому что конец его завидный и служит большим утешением тем оставшимся, которые жалеют об нем»{259}.

Насколько глубокой была скорбь Фета по человеку, который не был его отцом, бесцеремонно обходился с его желаниями и стремлениями, но всё-таки желал ему добра, неизвестно — в мемуарах он высказывается о кончине Шеншина очень лаконично. Его больше тревожила ситуация с наследством. Судя по всему, Афанасий Неофитович, не желавший думать о смерти и её последствиях для близких, завещания не оставил. Это значило, что наследство должно было делиться между законными наследниками: сыновьями Петром и Василием и дочерями Любовью и Надеждой. Фет, естественно, юридически никакого права на долю в нём не имел. Оставалось надеяться только на благородство братьев и сестёр. В уже цитированном письме Надежда Шеншина писала об этом неясно: «Что касается дел, то я тебе почти ничего не скажу, потому что столько же сама знаю, всё препоручено Васиньке, он теперь всем занимается, а я с своей стороны не хотела и слышать, как и каким образом что делается. Надеюсь вместе с тобой, что дружба в нашем семействе не была только на словах, но окажется и на деле… знавши намерения братьев насчёт тебя (не думай, чтоб я что-нибудь положительного или, лучше, назначенного слышала, но только верное и твёрдое решение поступить благородно, по совести), покойна и ожидаю объявлений настоящего положения дел с большим терпением»{260}. И действительно, братья и сёстры решили выделить Фету часть наследства. Поскольку, не будучи дворянином, он не мог владеть крепостными, то они выдали ему векселя на общую сумму 30 тысяч рублей. Богачом это Фета не сделало, однако положение меняло кардинально — из постоянно нуждающегося в материальной помощи он превратился в «имеющего средства».

ЭНТУЗИАСТ С ТЕЛЯЧЬИМИ МОЗГАМИ

Между тем Восточная война двигалась к трагическому завершению: в конце 1854 года продолжались бомбардировки осаждённого Севастополя, провалилась попытка освобождения Евпатории. Смерть Николая I в феврале 1855-го повергла Фета, подпавшего под его недюжинное обаяние, в скорбь, оказавшуюся, впрочем, недолгой: «Потрясающая весть стала предметом разговора, но затем появилась кулебяка, и непосредственная жизнь вступила в свои права»{261}.

Весь 1855 год, когда новый царь Александр II осваивался на престоле, когда было проиграно уже бесполезное сражение при реке Черной, когда Севастополь сдался, когда ещё шли бои на других театрах военных действий, лейб-гвардии уланский полк только менял места дислокации, переходя из одного городка в другой, то выдвигался на позиции перед морем, то отводился на зимние квартиры. Офицеры играли в карты, Фет охотился, учился ловить рыбу (как заправский рыболов, он в своих мемуарах хвастается грандиозным уловом), любовался природой (увидел и навсегда запомнил великолепное северное сияние). Отдавал он дань и местным представительницам прекрасного пола; впрочем, в письме Некрасову от 27 июня 1854 года он выражал неудовольствие по поводу их темперамента: «Эстляндские дворяне по большей части живут весьма прилично. Но боги — их женщины наивны — до — до — нет слов! Если бы это была детская первобытная простота — с этим можно было помириться, а то это какая-то мелкая трава, из которой ни венка не сплесть, ни лошадей не накормить»