<…> Борисова мы понесли в его приход Верхнее Ядрино, где он и был похоронен около могил деда, бабки, отца, матери, братьев и сестёр»{474}. Так не стало друга Ванечки, всегда отзывчивого, всеми любимого и нелепо погубившего свою жизнь из-за неразумной любви к обречённой женщине, спасти которую от её участи он не мог.
В наследство от Борисова Фету досталась опека над имуществом покойного брата Василия, а также над имениями самого Борисова, а кроме того, над оставшимися полными сиротами дочерью Василия Ольгой и сыном Борисова и Надежды Петром. За управление имениями Фет взялся круто: опечатал всё имущество, спасая его от возможного разграбления; уволил управляющего, явного мошенника; после небольшого испытания назначил новым управляющим человека, которому смог поверить, — «молодого швейцарца» Александра Ивановича Иоста.
С детьми всё оказалось намного сложнее. Юный Петруша Борисов был старый знакомец — не раз гостил в Степановке (иногда по месяцу и больше, в том числе в периоды, когда пребывание рядом с матерью было для него опасным) и пользовался любовью родственников. Лишившаяся надежды иметь собственных детей, Мария Петровна готова была отнестись к нему как к сыну. «Такой он славный мальчик и Фет с ним возится… я так боюсь, что Борисов как раз за ним приедет… и опять мы осиротеем»{475}, — писала она Боткину 30 мая 1867 года, когда восьмилетний Петруша гостил у них уже третью неделю. Фет тоже был очень привязан к племяннику, каждый визит в Новосёлки приносил мальчику разнообразные подарки от дяди: игрушки, шахматы, набор для фокусов… В момент смерти Борисова его обожаемому сыну было 12 лет. По всем признакам это был чрезвычайно умный и одарённый мальчик, обладавший прекрасной памятью, с самого детства имевший серьёзный интерес к чтению, блестящие способности к иностранным языкам (в 12 лет он с листа переводил Горация), любивший исторические книги. Однако этим успехам сопутствовали странности в поведении. Тревожил Фета эгоизм Петруши, парадоксальным образом сочетавшийся с прямотой характера: «Честный и правдивый по натуре, он не способен был взять что-либо украдкой, а считал своим правом брать чужое, как некогда конфекты у детей Толстых. Когда я старался логически доказывать его несправедливость, он понимал меня на полуслове и сам досказывал заключительный вывод; но на деле такое головное понимание не помогало». Эта рассудочность тоже производила впечатление какого-то отклонения от нормы: сразу по приезде из Москвы, где он учился в лицее Каткова, «мальчик оказался совершенно весел и доволен и о горячо любившем его отце даже и не помянул»{476}. Тем не менее эти странности не вызвали тогда подозрений, и племянник по большей части радовал искренне любившего его дядю.
Олю же будущий опекун до того практически не видел — она воспитывалась в московском частном пансионе госпожи Эвениус. Однако теперь Фет счёл своим долгом посетить племянницу в пансионе и «нашёл её с воспалёнными глазами и золотыми браслетами на руках»{477}. Озабоченный её образованием, он решил проверить её успехи в учёбе, но хозяйка пансиона почему-то решительно этому воспротивилась. Тогда Фет властью опекуна потребовал привезти Олю в Степановку в июле 1871 года, чтобы проэкзаменовать её. Девочка приехала в сопровождении классной дамы. Фет остался крайне недоволен результатом «экзамена» и решил забрать племянницу из пансиона. Пришлось преодолеть отчаянное сопротивление её самой и её наставницы. Возможно, именно сложившиеся между ними странные отношения — чрезмерная взаимная привязанность (Фет в мемуарах прямо называет её влюблённостью), а не только слабая учебная подготовка, заставили поэта решительно вмешаться в ситуацию. Привезя Олю в Степановку, он нанял ей гувернантку, сам стал преподавать ей историю и географию, стараясь сделать занятия максимально нескучными, и об успехах с удовольствием сообщал в письмах Толстому. Фет относился к Оле как к дочери, заботился о её здоровье: она страдала золотухой (так тогда называли экссудативный диатез), и опекун отправлял её на воды в Славянск, считавшийся лучшим местом для лечения этой болезни.
Ещё одно опекунство Фета миновало. В начале 1872 года скоропостижно скончался его зять Александр Никитич Шеншин, и овдовевшая Любовь Афанасьевна обратилась к брату с просьбой взять под опеку её единственного сына Владимира, так же, как Петруша Борисов, находившегося в катковском лицее. В первом же разговоре тот проявил себя совершенно чуждым дяде: «Приехавший ещё к завтраку 16-ти летний Ш[еншин] — не преминул блеснуть своею возмужалостью перед Петей и Олей и рассказал, что он, к сожалению, не может одновременно с Петей возвратиться в лицей, так как должен быть шафером у М-llе М-ой и к этому дню должен заказать себе фрак и три пары перчаток. Одну — чтобы держать венец, другую — чтобы наливать шампанское, а третью — для танцев». После того как сестра выразила просьбу об опеке, Фет обратился к племянничку: «Никакого фрака и особенных перчаток тебе не нужно, а поедешь ты одновременно с Петей в катковский лицей». На следующий день Любовь Афанасьевна передумала, и «в начале августа Петя и Оля уехали в Москву, а Володя остался заказывать фрак и покупать перчатки к предстоящему шаферству»{478}. Намного позднее — 16 января 1880 года — Фет писал Льву Толстому: «…Гадкий мой племянник для меня гадок, как неопрятное животное, и я никогда не приближу его ко мне, т. е. не допущу до своей сферы»{479}. Володя стал для Фета воплощением тех качеств, которые он ненавидел в дворянстве и которые, был уверен, неизбежно приведут это сословие к моральному и материальному банкротству. Кажется, в этом случае так и получилось — в письме Софье Андреевне Толстой от 23 января 1888 года Фет называет племянника «промотавшимся».
За этими смертями, опекунскими и хозяйственными заботами, лечением для стихов по-прежнему остаётся мало времени. Но среди немногих произведений этого периода — написанное скорее всего в 1869 году поразительное стихотворение «Истрепалися сосен мохнатые ветви от бури…», в котором новая «шопенгауэрианская» философичность гармонически соединена с лучшими чертами фетовской неповторимой поэтической манеры, выражается не через сентенции, но через соположение предметов и чувств. Здесь несколько сольных партий — треплющиеся сосны, рыдающая дождём ночь и «грубо-насмешливо» «меряющий время» маятник — разыгрывают трагическую композицию, говорящую об ужасе «временного» состояния человека, прикованного к земле, о беспросветном мраке, покрывающем жизнь, обречённую на невосполнимые утраты. Только то, что уже избавилось от тяжести земного бытия, преодолело время, способно и лирическому герою дать возможность на миг забыть о его бренности:
…О, войди ж в этот мрак, улыбнись, благосклонная фея,
И всю жизнь в этот миг я солью, этим мигом измерю,
И речей благовонных созвучием слух возлелея,
Не признаю часов и рыданьям ночным не поверю!
Эта «фея», способная своей улыбкой осветить мрак, — конечно, пребывающая в вечности Мария Лазич.
К 1872 году относится написанное от лица женщины стихотворение «Всю ночь гремел овраг соседний…», снова тонко соединяющее чувственность и музыкальность, особенно смело проявляющаяся в соединении первых двух строф:
Всю ночь гремел овраг соседний,
Ручей, бурля, бежал к ручью,
Воскресших вод напор последний
Победу разглашал свою.
Ты спал. Окно я растворила,
В степи кричали журавли…
В 1873 году было написано стихотворение «В дымке невидимке…», где снова ощущение любви как музыки, соединяющей человека и мир, при этом присутствует и найденная в конце 1850-х годов эротичность:
В дымке невидимке
Выплыл месяц вешний,
Цвет садовый дышит
Яблонью, черешней.
Так и льнёт, целуя
Тайно и нескромно.
И тебе не грустно?
И тебе не томно?
Истерзался песней
Соловей без розы;
Плачет старый камень,
В пруд роняя слёзы.
Уронила косы
Голова невольно.
И тебе не томно?
И тебе не больно?
В это время Фету было где печататься. Он не желал иметь дело с Катковым, но появились новые возможности. 16 августа 1868 года поэт получил письмо от ставшего одним из редакторов нового славянофильского журнала Николая Семёновича Лескова, ведшего персональную ожесточённую борьбу с нигилистами и видевшего в авторе очерков «Из деревни» единомышленника:
«Милостивый государь Афанасий Афанасьевич! <…> С 1869 года в С.-Петербурге будет издаваться журнал „Заря“. Принимая близкое и живейшее участие в судьбах нового журнала и очень любя Ваши сельские письма, я имею честь просить Вас не отказать нам в Вашем сотрудничестве. Прошу Вас почтить меня Вашим уведомлением: можем ли мы на Вас рассчитывать и заготовить для нас к ноябрю месяцу первую Вашу корреспонденцию, в которой бы желалось по возможности видеть общий очерк состояния помещичьих и крестьянских хозяйств в настоящее время. Затем следующие пусть имеют характер текущих хроник.
Если же у Вас есть какие-либо готовые для печати поэтические Ваши произведения, то не откажите сообщить и их. <…>
Ваш покорный слуга Ник. Лесков»{480}.
Фет воспользовался и тем и другим предложением. За недолгое время, пока выходила «Заря» (закрылась в 1872 году), он напечатал там несколько стихотворений и, что могло быть ещё важнее для него, четвёртый, заключительный очерк «Из деревни», в котором подвёл итоги не только циклу, но и своему опыту и своим размышлениям о вольнонаёмном труде.