етил Фету последним длинным письмом от 5–10 октября 1880 года: «Вы не поверите, как мне смешно читать такие рассуждения, как Ваши (а я только это и слышу). Все рассуждения эти клонятся к тому, чтобы показать, что всё, что сказано в Евангелии, — пустяки, и доказывается это тем, что люди любят жить плотью, или иначе, — жить как попало, — как каждому кажется хорошо, и что так жили и живут люди. Комизм этого рассуждения состоит в том, что Евангельское учение начинает с того, что признаёт эту точку зрения, утверждает её с необычайной силой, и потом объясняет, что этой точки зрения недостаточно, и что в числе бесчисленных plaisir’oв[40] жизни надо уметь узнавать настоящее благо»{546}. В пересказанном на новый лад диалоге Христа с дьяволом из уст искусителя звучит иронично изложенная Толстым позиция Фета: «Всем жрать хочется, и все себя берегут. Только все не болтают вздора, как ты, — а признают это и служат и хлебу, и своему телу».
«То, что я знаю себя существующим, — продолжает Толстой, — и всё, что я знаю, происходит от того, что во мне есть разумение, и его-то называю Бог, т. е. для меня начало всего. О том начале, которое произвело весь мир явлений, я ничего не знаю и не могу знать.
Разумение есть тот свет (lumen[41]), которым я что-нибудь вижу, и потому, чтобы не путаться, далее его я не иду. Любить Бога поэтому значит для меня любить свет разумения; служить Богу значит служить разумению; жить Богом — значит жить в свете разумения»{547}.
Тот принцип, который выдвигает Фет, — руководствоваться в реальной жизни естественным чувством — означает для Толстого ходить во тьме, без света смысла, даваемого Евангелием. То, что Фет считает умствованием, враждебным жизни, для писателя есть божественный Логос, позволяющий распознать среди разнообразных житейских благ подлинное Благо. Заканчивается письмо очень характерно для Толстого, обретшего смысл жизни в любви к ближнему: «В последнем письме Вашем я слышу раздражение. — Я виноват тем, что раздражил Вас. Простите…»{548}
В ответ в самом длинном письме от 18 октября 1880 года Фет отказывается признать разум (толстовское «разумение» или Логос Иоанна Богослова, на который писатель опирался в своих суждениях) высшим арбитром, способным указывать, что есть Благо, не только своему носителю, но и всем людям: «…Возможность восприятия вещей мира в наше я лежит в предшествующем созерцанию присущности в нашем интеллекте форм времени, пространства и причинности, наличность которых составляет интеллект. Физиологически он только функция мозга, которой он так же мало научается из опыта, как желудок пищеварению или печень отделению желчи. <…> Разум, разумение человека, составляющий лишь мгновенное звено в цепи причинности явлений и заведомо коренящийся на недосягаемой тайне жизни, не только невозможная точка опоры для целого мира — в себе самом, но и противоречивая. Этот разум, разумение не имеет права говорить ни о чём другом, как о лично ему кажущемся»{549}.
Толстой устал от споров с человеком, который, как ему казалось, не хочет понять простую истину, заслоняясь от неё схоластическими умствованиями. Он ответил в коротком письме, что, видимо, «неясно» выразил свои мысли. Фет написал ещё одно письмо, в котором избегал острых вопросов. На этом их переписка практически сошла на нет. Разрыва не было и не могло быть — он означал бы нарушение принятых Толстым жизненных принципов (не злиться, не обижать ближнего, не придавать значения своей правоте и искусству спора).
Фет с супругой продолжал бывать в Ясной Поляне и относился к этим визитам с каким-то особенным трепетом. Но прежней близости больше не было, и Фет переживал это как настоящую трагедию, намного тяжелее, чем разрыв с Тургеневым. Она так и осталась незаживающей раной. С какой-то яростью отчаяния Фет в письмах Страхову нападал на нелогичность, несоответствие веры Толстого его собственной жизни, убеждал в её вреде для семьи великого писателя. Эти переживания имели не только личный характер — поэт искренне сожалел о потере Толстого для литературы и в особенности ненавидел его учение за то, что ложное разумение погубило, подавило великого художника с развитой, как ни у кого, интуицией, острым чувством жизни, красоты и правды, подменило эту правду плодами умствования. Так, ещё в период ожесточённого спора с живым классиком Фет писал: «Равным образом я не могу понять, как можете Вы стать в оппозицию с такими капитальными вещами, которые так высоко оценены мною… Или Вы шутите, или Вы больны. Тогда, как о Гоголе, сжегшем свои сочинения, надо о Вас жалеть, а не судить»{550}.
ПЕРЕМЕНА ДЕКОРАЦИЙ
«Вечером 1-го марта, получивши со станции письма и газеты, я вышел в переднюю спросить кучера Афанасия, хорошо ли шла молодая лошадь, на которой он ездил. Когда я отворил дверь, то, при взгляде на его лицо, предположил, что с ним случилось что-либо недоброе. Он был бледен, как мертвец, так что я невольно крикнул:
— Афанасий! что с тобою?
— Сегодня царя убили, — проговорил он каким-то глухим голосом»{551}.
Так Фет узнал о трагическом событии, круто изменившем жизнь страны. Начиналась эпоха Александра III, получившая у историков названия «период контрреформ», «консервативная революция». Уже в первом царском манифесте, изданном 29 апреля 1881 года, говорилось: «…Глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело Правления, в уповании на Божественный Промысл, с верою в силу и истину Самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на неё поползновений». Из правительства были быстро изгнаны «красные»: министр внутренних дел Лорис-Меликов, министр финансов Абаза, военный министр Милютин. На вершины власти и влияния вознёсся печально известный обер-прокурор Синода Победоносцев.
Началось торжество реакции: ограничивались все области применения выборов, гонения обрушились на либеральную оппозиционную прессу (в 1884 году завершили своё существование «Отечественные записки»), были введены новые законы о печати, гимназические и университетские уставы, ограничивающие приём лиц недворянского происхождения, сужалась область действия суда присяжных и вообще гласного судопроизводства. При Александре III проводилась ревизия курса прежнего царствования на отмену или смягчение сословного характера государства — было сделано несколько шагов к возвращению дворянам привилегированного положения в государстве. Революционное движение было сломлено, оппозиция подавлена; общество, не превратившись, конечно, в сборище верноподданных, временно исчерпало ресурс сопротивления, его активность затихла.
Всё это выглядело как воплощение надежд Фета, не раз выражавшихся публично. Были и менее одиозные стороны политики Александра III, которые также должны были быть симпатичны Фету — сельскому хозяину: протекционизм, попытки оградить отечественного производителя от сильной конкуренции с помощью покровительственных пошлин и тарифов.
Если общественная деятельность либерального толка завяла, то для консервативной, «охранительной» наставал период бурного расцвета. Канцелярия нового императора была завалена разнообразными «записками», письмами частных лиц, пытавшихся повлиять на его политический курс. Фет тоже предпринял такую попытку.
Ещё в последние месяцы правления Александра II он задумал суммировать свои взгляды на важнейшие стороны российской жизни. Первые шаги нового царя придали энергию его усилиям. Фет быстро написал второй обширный трактат, названный им «Наши корни» и предназначенный не только для печати, но и для распространения в придворных и правительственных кругах, а в конечном счёте для самого государя. Вопреки расхожему представлению, Фет не выступил в защиту крепостного права и не сожалел о его отмене — скорее видел в нём экономическую рациональность и даже выгоду как для барина, так и для мужика, и не находил экономических, основанных на «реальной почве» причин для его отмены: «…Улучшение быта крестьян предпринято не в экономических видах, а в силу трансцендентных понятий свободы, против такого стимула возражать нельзя, так как человек большею частью работает духу». Это противопоставление общих абстрактных ценностей и практической сферы делает статью как будто продолжением споров с Толстым о разуме и опыте; некоторые утверждения звучат как возражение на претензии разума учить, что есть подлинное Благо для человека: «Даже при полнейшей добросовестности чрезвычайно трудно оперировать в кабинете отвлечёнными понятиями по самым условиям логики и слова, в коих смежные понятия, их ширина и синонимы беспрестанно открывают двери софизму. В практике… единственным руководителем идущего ощупью законодателя должен быть… опыт и опыт»{552}.
Кабинетный («трансцендентный») характер реформы привёл к тому, что один хорошо зарекомендовавший себя с точки зрения экономики строй не заменён другим, хотя бы столь же эффективным, поскольку, освободив крестьянина «лично», реформа не освободила его «экономически». Фет, конечно, имеет в виду сохранение ненавистной ему общины: «…Смутное понимание положения вещей… обозвав крестьянина собственником, ревниво оберегает по сей день его крепостную зависимость и крепость земле». Община не только не позволяет крестьянину стать самостоятельным и ответственным участником экономических отношений, потому что обеспечивает его прожиточным минимумом и тем самым не только не стимулирует к продаже своего труда, что необходимо для развития среднего и крупного земледелия, но фактически превращает в лентяя, не имеющего стимула к эффективной обработке и закреплённого за ним надела. Не будучи реальным собственником, работник не отвечает за результат своего труда на землевладельца — нельзя взять с него штраф, продать его имущество за долги. Ленивый крестьянин, плохо обрабатывающий землю, сохраняет её за собой, в то время как экономически правильно будет, если земля перейдёт в руки человека умелого и трудолюбивого, а лентяй будет вынужден отказаться от своей лени и начать трудиться просто потому, что труд останется единственным источником его пропитания. В очередной раз Фет называет страх перед пролетаризацией, обнищанием населения главной причиной сохранения общины и утверждает, что страх этот, вытекающий опять-таки из увлечённости «общими» идеями, не имеет никакой реальной почвы — работы в российском сельскохозяйственном секторе много, человек, готовый трудиться, всегда найдёт такую возможность. Безработный бедняк в России — просто лентяй, не стоящий того, чтобы его опекали в ущерб пользе общества. Такими же абстрактными считает Фет и аргументы в пользу общины как института, якобы органичного для русского мужика: «Народ ненавидит общинное владение и барахтается с ним потому, что его из него не выпускают»