Афанасий Фет — страница 84 из 100

{571}, —писал он 30 января 1881 года.

Соловьёв, с которым Фет тогда ещё не был знаком лично, получив фетовский перевод от Страхова, выразил больший энтузиазм, что, возможно, и послужило поводом для их с Фетом сближения. Соловьёв, хотя и рекомендовал несколько отложить публикацию, не видел причин для серьёзной переработки. «Я, — писал он Фету 10 марта 1881 года, — совершенно понимаю Вашу неохоту возиться с отделкою частностей Вашего перевода и думаю, что он в целом настолько хорош, что можно и должно его печатать во всяком случае»{572}. Фету, который видел в своём переводе не столько полезное приобретение для русской литературы, сколько своего рода общественное и эстетическое высказывание, не терпелось увидеть его опубликованным. Так, 5 февраля 1881 года он признался С. В. Энгельгардт: «„Фауст“ — это моя художественная религия — и пропаганда. Это вершина всего Гёте, и Вы убедились бы, вчитавшись в него — как я, благодаря только труду перевода, в него вчитался, — что там йоты нет лишней… я бы при жизни (мне 60 лет, и мы все смертны) хотел видеть „Фауста“ в печати общим достоянием. — А между тем Страхов советует продержать в портфеле год, два. Трогать его в портфеле — я, как уже сказал, не стану. — А он есть пропаганда правды, света, разума»{573}.

В результате после совместной доработки и некоторых проволочек, вызванных занятостью Соловьёва, перевод первой части поэмы вышел в декабре 1881 года, а второй — в начале 1883-го. Пресса писала об этом мало, иногда иронически (как, например, анонимный рецензент «Русской мысли» в шестом номере за 1882 год), и в целом он в глазах читающей русской публики не имел того значения, которое придавал ему Фет. Чтобы оценить его качество, стоит сравнить фетовский перевод одного из самых знаменитых монологов главного героя трагедии с выполненными двумя жившими уже после Фета соперниками.

Перевод Бориса Пастернака (1890–1960) лаконичен и прост:

Я, названный подобьем божества,

Возмнил себя и вправду богоравным.

Насколько в этом ослепленье явном

Я переоценил свои права!

Я счёл себя явленьем неземным,

Пронизывающим, как бог, творенье.

Решил, что я светлей, чем серафим,

Сильней и полновластнее, чем гений.

В возмездие за это дерзновенье

Я уничтожен словом громовым.

В переводе Николая Холодковского (1858–1921) слова Фауста звучат несколько красивее, чем в оригинале:

К зерцалу истины, сияющей и вечной,

Я, образ божества, приблизиться мечтал,

Казалось — я быть смертным перестал

В сиянии небес и в славе бесконечной;

Превыше ангелов я был в своих мечтах,

Весь мир хотел обнять и, полный упоенья,

Как бог, хотел вкусить святого наслажденья —

И вот возмездие за дерзкие стремленья:

Я словом громовым повержен был во прах!

Перевод Фета — наиболее точный и, на удивление, наименее поэтичный:

Я, образ божества, когда

Перед зерцалом правды вечной

Я мнил, в отраде бесконечной

Стряхнуть земное навсегда;

Я, выше херувимских сил

Мечтавший всюду разливаться

И творчески с небесными равняться, —

Как тяжело я должен рассчитаться!

Ты, словно гром, меня сразил.

Словосочетания «стряхнуть земное навсегда» «и творчески с небесными равняться» напоминают о неуклюжем переводе Шекспира и просятся в минаевскую или тургеневскую пародию.

В любом случае ни критика Страхова, ни отсутствие признания заслуг переводчика в журналах на Фета не подействовали — он остался доволен своим достижением. Переводческую деятельность он считал теперь едва ли не основной своей миссией.

Следующий перевод — полного корпуса произведений Горация — принёс Фету официальное признание. К переведённым ещё в молодости одам римского поэта он добавил его эподы и послания, а также трактат «О поэтическом искусстве». Эту книгу, «благоговейно» посвятив её «священной памяти Александра II», переводчик воспринимал как средство пропаганды своих общественно-политических взглядов. Фет предпослал переводам вступление, в котором были строки: «Приступая к изданию книги и полагая, что подстрочный стихотворный перевод Горация на родной язык составляет насущную потребность литературы и учебное пособие, не можем не остановить внимания юношества на духовной связи между произведениями бессмертного римского поэта и посвящением их приснопамятному имени отошедшего Монарха. Этот Монарх даровал своей стране свободу. Да не забудет учащееся и созревающее юношество, которому только и может приносить пользу настоящий перевод, что начало истинной свободы есть свобода духовная: отношение к окружающему миру и его истории, свободное от кем-либо навязанных воззрений и теорий. Свободный в этом смысле юноша, изучая Горация, вынужден будет вникнуть в гражданскую жизнь республиканского Рима и затем Рима времён Августа. При этом юноша не может не убедиться, что весь Гораций есть гимн освобождению Августом страны от крамол партий, жестокостей междоусобиц и разбоев на море и на суше»{574}. Гораций предстаёт здесь альтер эго переводчика: «Если, вступая в сатирах и посланиях в область дидактическую, мы вправе требовать от поэта известного направления или идеала… то и в этом случае Гораций является ярким представителем римского миросозерцания, далёкого от ломок жизни по предвзятым отвлечённостям, а искавшего разрешения жизненных затруднений не только в избежании, но и в мудром предотвращении зла»{575}.


Эти слова, обращённые к «юношам», не просто фраза — поэт адресует их не какой-то условной молодёжи. Фет предпринял немалые усилия, добиваясь от Учёного комитета Министерства народного просвещения рекомендации своего перевода в качестве учебного пособия для гимназий. Страхов, состоявший в комитете, согласился помочь, хотя и предупреждал, что такая рекомендация значит мало. Она была получена 21 мая 1884 года, и некоторые гимназии действительно приобрели книгу или рекомендовали своим ученикам. Опять же благодаря верному Новосильцеву книга была поднесена Александру III и была принята им благосклонно. Усилиями председателя Отделения русского языка и словесности Императорской академии наук Н. Я. Грота, Страхова и Аполлона Майкова, выступившего в качестве эксперта, 12 октября 1884 года Фету за неё была присуждена большая Пушкинская премия, помимо почёта принёсшая солидную сумму — тысячу рублей. Это прибавило переводчику энергии (впрочем, в высоком качестве своих переводов Горация Фет был уверен ещё с тех пор, как Тургенев был готов издать их за свои собственные средства) и стимулировало к новым подвигам на этом поприще.

Золотую и серебряную стихотворную латынь Фет переводил жадно и невероятно быстро, издавая книги полных переводов римских авторов одну за другой: в 1885 году — все сатиры Ювенала (кроме одной, публикация которой в России была совершенно невозможна из-за скабрёзного характера), в 1886-м — полное собрание Катулла (140 страниц) и все элегии Тибулла (их сохранилось мало — перевод уместился на двадцати трёх страницах), в 1887-м — «Метаморфозы» Овидия, в 1888-м — «Энеиду» Вергилия и элегии Проперция (178 страниц), в 1889-м — сатиры Персия, в 1891 году — эпиграммы Марциала в двух частях (всего 933 страницы). Такая ошеломляющая скорость работы говорит либо о заведомой халтуре, либо об огромном напряжении и творческом подъёме. Фет не обращал внимания на критику, был уверен в своём знании латыни и римской культуры (впрочем, по трудным вопросам с удовольствием консультировался со знатоками), неколебимо верил в свои переводческие принципы, в свою способность чувствовать поэзию на чужом языке и передавать это чувство читателю.

Энтузиазма придавало искреннее удовольствие, получаемое им от процесса и от результата, наверное, напоминавшее ту радость, которую он пережил когда-то в детстве, переложив русскими словами немецкие стишки о пчёлке. Одновременно придавала сил уверенность, что он осуществляет важную миссию — приносит огромную пользу отечественной культуре и русскому юношеству, которое по-латыни читает всё менее охотно и рискует остаться совсем без драгоценного классического наследия.

Каждая книга переводов становилась декларацией, актом художественной пропаганды, а практически каждый переводимый автор — своего рода новой ипостасью самого Фета, выразителем каких-то сторон его эстетических, философских и общественно-политических взглядов. Практически все самые важные идеи Фета (кроме разве что вредности общины) можно найти в его предисловиях и комментариях к переводам. Так, фетовский Гораций не одобрил бы учение Толстого — он, как и его переводчик, понимал невозможность подчинить его требованиям сферу практической жизни: «…Образованные римляне изучали греков, понимали и высоко ценили их подвиги… но на этом и останавливались по природе, призывавшей их к практическим завоеваниям, к гражданскому устройству, избытку, богатству, славе и всемирному владычеству, до которого не дойдёшь одним спекулятивным мышлением, как бы верно направлено оно ни было. Гораций был слишком зорок и умён, чтобы не видать, что по пути строгого, прямолинейного отрицания (хотя бы и безумных человеческих стремлений, — страстей, — зла) дойдёшь до всемирного самоубийства… Такого исхода мудрости конечно не мог одобрять римлянин, старавшийся жить, и жить хорошо»{576}. Ювенал предстаёт в качестве «исправленной версии» Некрасова: «Он говорит о современных пороках с пеной у рту, но вопиет по невольному чувству, так же, как нервный человек, стоящий на берегу, может предаваться отчаянью при виде бедствий кораблекрушения, которому он помочь, за полной невозможностью, и не помышляет»