Сборник, который выглядел как итоговый, оказался началом нового, чрезвычайно плодотворного периода в творчестве поэта. Уже в 1883 году Фет снова пишет много стихов. Следующая книжка, вышедшая в октябре 1885-го и названная по совету того же Страхова просто вторым выпуском «Вечерних огней», состоит уже только из новых произведений, написанных за 1883–1884 годы. В ней 33 стихотворения и поэма «Студент», посвящённая эпизоду юности самого Фета — тому опасному роману с замужней женщиной, в котором начинающий поэт воспитывал свои чувства. И Соловьёв, и Страхов в работе над этим сборником принимали мало участия, хотя второй и давал советы по редактированию нескольких текстов. Разделов здесь нет — стихотворения просто пронумерованы, однако композиция выглядит продуманной.
«Программных» текстов в новом сборнике сразу два — не только открывающее книгу стихотворение без номера «Не смейся, не дивися мне…», напоминающее вступительный текст первого выпуска тем же образом поэзии как красоты, сохранённой старым поэтом (в данном случае его олицетворяет «дряхлый дуб», в дупле которого «жмутся горленки»), но и стихотворение под первым номером «День проснётся — и речи людские…», противопоставляющее бескорыстные «зажурчавшие песнопенья», несущие «ласковой думы волненья», «раздражённой волне» «людских речей». За ним следует рассудочно-философская медитация «Добро и зло», назидательно пересказывающая стихами некоторые идеи Шопенгауэра:
Но если на крылах гордыни
Познать дерзаешь ты как бог,
Не заноси же в мир святыни
Своих невольничьих тревог.
Далее идёт неясная философская аллегория, навеянная судьбой Н. Я. Данилевского, — «Ты был для нас всегда вон той скалою…». И только пятое стихотворение «С гнёзд замахали крикливые цапли…», совсем избавленное от «мудрости», напоминает, что сборник вышел из-под пера поэта, не утратившего любви к чистому созерцанию и чистому выражению.
В целом сборник создаёт ощущение, что в то время, когда писались вошедшие в него произведения, Фет по-прежнему видел себя поэтом-философом, мыслителем, учителем жизни (он даже создал автопортрет в стихотворении «С бородою седою верховный я жрец…»). Это проявляется не только в чистых медитациях, подобных стихотворениям «Добро и зло» и «Смерти», но и во фрагментах, написанных под явным влиянием философской поэзии Тютчева (имя скончавшегося более десяти лет назад поэта прямо вводится в книгу названием одного из произведений — «На книжке стихотворений Тютчева»), «Ласточки» (воспроизводящие фирменный тютчевский словесный оборот «Не так ли я, сосуд скудельный, / Дерзаю на запретный путь…»), «Осень» и «Солнце садится, и ветер утихнул летучий…» построены по принципу тютчевского параллелизма: явление природы сравнивается с каким-то явлением из человеческой жизни, и на основании этого сравнения делается глубокомысленный вывод. Заметно влияние «старшего» поэта и в стихотворении «Учись у них, у дуба, у берёзы…».
Однако и глубже, и поэтичнее стихи, в которых Фет-мыслитель уступает место созерцателю (в стихотворении «Ласточки» он называет себя «Природы праздный соглядатай…»), логика — непосредственному выражению, абстрактные понятия — живым картинам, изображающим волю к жизни в её неотразимом действии, красоту мира в её эфемерной притягательности. («Бабочка» даже таким придирчивым критиком, как Владимир Набоков, в романе «Дар» была включена в перечень избранных русских стихотворений). И особенно хороши совсем «безыдейные» стихи, наполненные чувством, образами и музыкой: «Я видел твой млечный, младенческий волос…», «Только в мире и есть, что тенистый…», «Сад весь в цвету…», «Не вижу ни красы души твоей нетленной…», «Молятся звёзды, мерцают и рдеют…», «Страницы милые опять персты раскрыли…». Как обычно, в сборник включены послания, очерчивающие избранный круг «собратьев»: Льву Толстому, Полонскому и Аполлону Майкову. К ним присоединяется послание царственной особе — написанное на коронацию Александра III стихотворение «15 мая 1883 года» («Как солнце вешнее сияя…»), исполненное верноподданнических чувств. Теперь такие стихи будут регулярно выходить из-под пера Фета.
КАМЕРГЕР
В середине января 1888 года вышел третий выпуск «Вечерних огней». Подготовлен он был опять при активном участии Владимира Соловьёва, проведшего предшествующее лето в Воробьёвке, помогая Фету в редактировании перевода «Энеиды». Присоединившийся к ним в июле Страхов вступил с молодым коллегой в философский спор, в котором Фет оставался преимущественно наблюдателем. Спорили и о стихах Фета, и Страхов и в этом случае оказался более строгим судьёй, чем Соловьёв. В результате совместной работы сборник был составлен из стихотворений, написанных преимущественно после выхода предыдущего. Несколько стихотворений было уже напечатано в журналах, но большинство впервые увидело свет именно здесь. Шесть произведений — те, которые были «отбракованы» Тургеневым и остальным «ареопагом» и не попали в злосчастное собрание 1856 года, — были перепечатаны из сборника 1850 года с исправлениями и иногда сильными сокращениями (как в случае с «Соловьём и розой»). Таким образом, и здесь подзаголовок «Выпуск третий неизданных стихотворений А. Фета» был неточен, хотя и больше соответствовал действительности, чем в случае первого выпуска.
Отправившись, как обычно, осенью в Москву, Фет приступил к хлопотам по изданию книжки — и столкнулся с неожиданными препятствиями. Один из «отцов» выпуска Владимир Соловьёв не без доли злорадства писал Страхову 6 декабря 1887-го: «Все мы под цензурой ходим! Вот и Афанасий Афанасьевич попался. Третий выпуск „Вечерних огней“ задержали. Через три недели Афанасий Афанасьевич поехал в цензурный комитет; там ему показывают фразу в предисловии: „последние годы я перестал печатать свои стихи и в ‘Русском вестнике’ по несогласию с редакцией в эстетических взглядах“. Потребовали зачеркнуть эту фразу как бросающую тень на память Каткова»{581}. (Это было особенно комично на фоне постоянных утверждений Фета о практическом отсутствии в России цензуры, когда-то вызвавших резкие замечания Тургенева и едва не приведших к серьёзной ссоре с ним). Требуемая правка была внесена, и тонкий сборник увидел свет.
Книга состояла из сорока пяти стихотворений, которые не были разделены на циклы и разделы, а просто пронумерованы и к тому же датированы, причём датировки определяют близкий к хронологическому порядок расположения текстов (ранние стихотворения выделены в отдельную группу). По сравнению с предыдущими выпусками «Вечерних огней» этот получился необычно оптимистичным — возможно, отражая новое настроение Фета, ощущавшего свою поэтическую победу. Стихам предпослано прозаическое вступление, в котором Фет, выразив благодарность разнообразным «соавторам», участвовавшим в отборе и редактировании его стихотворений, и объясняет смысл и задачи своей поэзии, ставшие причиной прохладного или даже враждебного отношения большой части публики к его творчеству в прошедшие годы: «Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом… Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбным отсутствием гражданской скорби. Но, справедливый читатель, вникните же и в наше положение. Мы, если припомните, постоянно искали в поэзии единственного убежища от всяческих житейских скорбей, в том числе и гражданских»{582}.
Тема скорби развивается в идущем под первым номером написанном в мае 1887 года программном стихотворении «Муза», начинающемся с отказа поэта «проклинать, рыдая и стеня, / Бичей подыскивать к закону». «Я к наслаждению высокому зову / И к человеческому счастью», — говорит лирический герой о предназначении своей поэзии. Однако эти «наслаждение» и «человеческое счастье» не есть проявления гедонизма и отсутствия сочувствия к страданию. Как во вступлении Фет не отрицает необходимость гражданской позиции и внимания к общественным проблемам, но отрицает их место в поэзии, так и в «Музе» не утверждает, что объектом поэзии должны быть исключительно веселье и гедонизм. Радость не противопоставляется страданию, но является результатом его преображения в красоту; это страдание, «очищенное» красотой:
Страдать! Страдают все, страдает тёмный зверь
Без упованья, без сознанья;
Но перед ним туда навек закрыта дверь,
Где радость теплится страданья.
Страдание, очищенное красотой, ведёт не к бунту, который происходит, когда поэзия стремится разбередить раны, а к исцелению:
На землю сносят эти звуки
Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,
А исцеление от муки.
Страдание теперь не является преддверием желанного небытия, как в стихотворении «Ты отстрадала, я ещё страдаю…», но преобразуется в красоту, приносящую подлинную радость и счастье, а не блаженную кратковременную иллюзию, как в стихотворении «Сияла ночь…». В стихотворении «Хоть нельзя говорить, хоть и взор мой поник…», датированном 3 августа 1887 года, говорится о «горькой сладости»:
Если ночь унесла много грёз, много слёз,
Окружусь я тогда горькой сладостью роз…
В стихотворении «А. Л. Б[ржеск]ой» видим такую же близость страдания и блаженства:
Ведь это прах святой затихшего страданья!
Ведь это милые почившие сердца!
Ведь это страстные, блаженные рыданья!
Ведь это тернии колючего венца!
Страдание становится сладким благодаря способности поэзии «отрывать» человека от земли. Ещё один сквозной образ в сборнике — крылья и полёт:
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг