Афина — страница 23 из 39

Они обсуждали своего знакомого живописца по имени Паки Планкет.

— Да ну, он маляр, — утверждал Голл. — Маляр и больше ничего!

Франси подумал и кивнул.

— Но дело, однако же, делать умеет, — возразил он, подмигнув мне.

Рябое лицо Голла почернело.

— Маляр! — повторил он со страстью и яростно, звучно поскреб клочковатую бороду, больше походившую на разросшийся у него на подбородке лишайник.

Кувшин снова очутился у меня. Надо же, как он быстро оборачивался. Мне припомнились рассказы о жителях Дикого Запада, сходивших с ума от самогона. У них мозги превращались в кашу и языки гнили прямо во рту. Умора да и только.

Я выпил за здоровье моих собутыльников, на этот раз провозгласив тост во весь голос. И рассмеялся.

Голл посмотрел на меня неодобрительно, буркнул:

— Сланте[6], — а потом спросил у Франси, указав на меня большим пальцем: — Кто он такой? Западный сакс какой-нибудь или кто?

Вскоре я заметил, что воздух загустел, стал вязким, и где-то в центре всего стучит медленный, гулкий пульс. Мне захотелось подняться, но я почему-то забыл, как это делается, не то что физически не в состоянии, а не мог мысль собрать и направить на это дело. Случай скорее интересный, чем огорчительный, и ужасно забавный. Я был словно гуттаперчевый мячик на резинке, которая, гудя, растягивалась, тянулась вверх по лестнице, в потайную комнату, где, я представлял себе, ждет меня А. — сидит, подобрав ноги, в изножье нашей постели, в уголке рта тлеет сигарета, один глаз прищурен от дыма, подбородок прижат к коленям — и греет ладонями озябшие босые ступни, моя девочка-обезьянка. Хотелось бы знать, еще когда ты была со мной, у тебя тоже бывали такие переходы от желания к скуке, которые меня так смущали? Иногда, даже прижимая тебя к груди, я вдруг чувствовал, что мне ужасно хочется оказаться где-нибудь в другом месте, остаться одному, освободиться. (Зачем я вспоминаю об этом, зачем пишу такие вещи, когда на самом деле мне хочется только одного: выть от боли так страшно и пронзительно, чтобы ты услышала, где бы ты сейчас ни находилась, и кровь в твоих жилах превратилась бы в воду.) В носу у меня защекотало, и я понял, немного удивившись и почему-то обрадовавшись, что сейчас расплачусь.

— Беда с моими работами та, — мрачно говорил Голл, — что лучшие из них никто не оценит по достоинству.

Франси хмыкнул. «Что верно, то верно», — согласился он, и пес у его ног поднял голову и посмотрел на него с укоризной.

Сорочьи глазки Голла затуманились, рябой нос из вишневого стал яростно свекольным.

Я великодушно поинтересовался, глотая непролитые слезы, какого рода работы он пишет. (Кажется, я тогда еще думал, что он тоже простой маляр.) Он бросил на меня еще один черный взгляд и не снизошел до ответа.

— С фигурами! — громко ответил за него Франси и изобразил ладонями в воздухе округлые формы. — Отличные вещи. Лесные сцены, девчонки в рубашонках. — Он шлепнул меня по колену. — Вы бы посмотрели, вполне в вашем вкусе. Можете мне поверить.

Голл оглянулся на него в негодовании.

— Заткни глотку, Франси, — выговорил он заплетающимся языком.

Я принялся им рассказывать о своей встрече с инспектором Хэккетом. На мой взгляд, это была ужасно смешная история. Я широко размахивал руками и уснащал свою речь остроумными выражениями. «Да ну? Ей-богу?» — переспрашивал Франси. Глаза у него смотрели в разные стороны, и когда он вздумал закурить, то рассыпал на пол всю пачку сигарет, а Голл рассмеялся во всю глотку. Раскочегарив наконец курево, Франси затих и задумался, кивая и подслеповато глядя мне в колени.

— С фараонами, выходит, дружбу водите? — произнес он в заключение, и мы все трое покатились со смеху, как будто он отпустил остроумную шутку.

А через минуту, так мне, во всяком случае, показалось, я себе на удивление, бодро, хотя и не вполне твердо, шагал по Рю-стрит, размахивая руками и тяжело дыша. Тротуар был какой-то странно неровный, плиты норовили предательски накрениться, когда я хотел на них наступить. Я представления не имел, куда направляюсь, но направлялся туда очень решительно. Солнце с язвительным прищуром светило в глаза. На углу Ормонд-стрит, поблизости от того места, где А. со мной первый раз заговорила, был припаркован большой старомодный американский автомобиль бледно-розового цвета с хвостовыми закрылками и замысловато составленными многоэтажными задними огнями. При моем приближении дверца с водительской стороны отпахнулась, наружу по-балетному ловко вывинтился здоровенный детина и стал у меня на пути. Я, отдуваясь, остановился.

— Папаня хочет переговорить, — объявил он.

Только тут я узнал в нем того лупоглазого амбала, что стоял у калитки и грозно смотрел на меня в тот день, когда мы с Морденом ездили за город. В его облике было что-то знакомое — я и тогда это заметил, — как будто под панцирным покровом каменных мышц пряталась его другая, более тонкая версия, призрачный нежный эльф, которого я уже видел где-то раньше. В этот раз на нем был дорогой темный, какой-то слишком просторный шерстяной костюм, как будто он его донашивал после старшего брата. В коротком бобрике рыжих волос поблескивали капли пота. Кулаки у него были сжаты и одна скула нервно подергивалась.

— Ваш отец? — удивился я.

Он лихо открыл заднюю дверцу и кивнул приглашающе. Я, наклонившись, заглянул внутрь. В автомобиле на заднем сиденье каменным идолом восседал тот жирный тип, который тогда, в пледе и клетчатой шотландской юбке, вышел нас провожать. На этот раз он был закутан в длинное теплое пальто с большим меховым воротником, на котором его крупная белесая заостренная кверху брыластая голова возвышалась, словно приставленная, чуть толкни, и скатится вниз. Крохотные жидкие глазки в сморщенных веках быстро оглядели меня, из складок пальто выбралась рука и предложилась мне.

— Как поживаете? — спросил он; это было не приветствие, а именно вопрос. Я ответил, что поживаю очень хорошо. Рука его была мягкой, влажной и прохладной; он не торопясь, торжественно пожал мою, не переставая при этом меня разглядывать. — Папаня — это я, — сказал он. — Вы меня не знаете? А я вас знаю. Садитесь в машину, потолкуем.

Старые пружины подо мной взвыли, и я провалился так низко, что колени оказались чуть не выше плеч. В автомобиле сильно пахло нафталином, от его пальто, надо полагать. Солнечный свет за стеклами колол и резал глаза. Лупоглазый парень протиснулся за баранку и включил зажигание; но мы не сдвинулись с места. Я был по-детски разочарован, так хотелось с ветерком прокатиться в этой сумасшедшей старой колымаге. Лупоглазый повернул какую-то ручку, и заработал вентилятор, дунув нам в лицо горячим металлическим воздухом.

— Я очень страдаю от холода, — сказал Папаня. — Мне нужно, чтобы всегда было включено отопление, и то пальцы обмораживаю. Хреновое дело.

С этого началась наша беседа. Мы поговорили о здешнем климате и о том, как сладить с его неприятными свойствами, и откуда у Папани этот большой автомобиль, и насколько участились последнее время случаи самовозгорания среди пожилых жительниц города, и о характере Мордена («Как по-вашему, на него можно положиться?»), и о глупости полицейских (притом что Папаня — всем известный преступник, как он сам признал со скромной гордостью, им за столько лет удалось упечь его в кутузку всего один раз, в школьные годы, да и то только на шесть месяцев, за воровство в магазине), и о разных занятиях, которые помогают скоротать время в заключении, и о состоянии рынка картин, и о природе Искусства. Все это я нашел забавным и небезынтересным. Первоначально, рассказал он мне, он работал мясником, но уже очень давно не практиковался, поскольку теперь пошел по совсем другой линии. Я кивал — ну конечно, понятное дело; разговор двух бывалых мужчин. Не сомневаюсь, что он еще много о чем мне рассказывал, но я все сразу же забыл. Горячий ветер в лицо из обогревателя и слепящее солнце в ветровом стекле создавали обманное чувство движения вперед, как будто мы плавно катим по бульварам некоей шумной мировой столицы. По прошествии времени Папаня рискнул расстегнуть пальто, и я увидел, что он одет патером: в сутане до пят и при подобающем грязно-белом воротнике.

Он попросил, чтобы я рассказал ему об искусстве. Сказал, что только недавно занялся этим бизнесом — Лупоглазый на переднем сиденье хмыкнул — и нуждается в советах эксперта.

— Вот, например, эта, «Рождение… этой самой… как ее», что в ней такого, особо ценного?

— Редкость, — не раздумывая, тут же ответил я твердо и убежденно. Но лицо у меня почему-то одеревенело и руки никак не скрещивались на груди.

— Редкость, а? — переспросил он и повторил это слово еще и еще на разные лады, кивая и выпятив жирную нижнюю губу. — Выходит, и тут все как везде?

— Да, — уверенно подтвердил я. — Совершенно как везде, спрос и предложение, состояние рынка, и тому подобное. Полотен Воблена в мире совсем немного.

— Вот оно как? — покачал головой Папаня.

— Да, именно так. Всего штук двадцать в общей сложности, и редко какое из них по качеству не уступает «Рождению этой самой, как ее».

Тут мне вдруг представилось крупное мрачное лицо Мордена, и сквозь туман блеснуло далекое отрезвление. По спине пробежал холодок, словно порыв ветра по гладкой поверхности воды, а там, внизу, ходили темные рыбообразные тени, тыкаясь носами. Папаня молчал и о чем-то думал, свесив подбородок на грудь, только пальцы его суетились и толкались у него в коленях, точно выводок поросят. Наконец он очнулся и слегка приобнял меня за плечи. «Хороший человек, — похвалил он меня, как будто я оказал ему большую услугу. — Хороший человек». И вытолкал меня, впрочем, не грубо, вон из машины. Я оказался на мостовой, а он, перегнувшись через сиденье, двумя пальцами весело осенил меня крестным знамением и рассмеялся квакающим смехом. «Да пребудет Бог с тобою, сын мой», — произнес он.

Я остался стоять, чуть накренясь, и смотрел, как большой розовый автомобиль свернул на Ормонд-стрит, выпустил из-под хвоста большой выхлоп и с ревом унесся. Возможно, что я даже помахал им вслед, слегка.