Эти воспоминания. Где в них она? В слове, дыхании, взгляде через плечо. Я потерял ее. Иногда мне кажется, что уж лучше бы мне утратить и всякую память о ней. Со временем так, наверно, и будет. Воспоминания отвалятся, отпадут, как падают волосы, выпадают зубы. Буду рад этой убыли.
О картинах, о Мордене и вообще ни о чем таком мы никогда не говорили; но оно постоянно было при нас. Как будто когда-то, давным-давно, мы все это обсудили и отложили в сторону, чтобы больше не вспоминать. Порой ощущение это было настолько ясным, что я начинал сомневаться: не было ли у нас вправду такого разговора, и просто я его почему-то позабыл? В тех редких случаях, когда я все-таки случайно упоминал о том переплете, в который попал — потому что положение действительно становилось довольно сложным, — она отворачивала поскучневшее лицо с отвисшей челюстью, словно подавляя зевок. Но при этом я чувствовал, что ей все известно, что она неотступно, пусть и нехотя, но сохраняет бдительность, как человек, который ночь напролет дежурит у постели больного. Ты предавала меня, любовь моя? Хотя бы и так, мне дела нет. Если бы пришлось, я бы все повторил сначала и не колебался бы ни секунды.
Так я и уснул, лежа в пальто поверх постели, подогнув колени и обхватив себя руками. Мне приснилась ты. Мы были вместе в нашей комнате, но теперь не вдвоем, а втроем, тут же находилась еще крупная бледная нагая женщина, величественная матрона, широкая в бедрах и узкая в плечах. У нее были белые груди с розовыми сосцами и блекло-голубые глаза, глядящие в никуда. Мы сидели по краям, а она лежала, распростертая, между нами, ничем не скованная, но все-таки наша пленница. Я прикоснулся к ее розовому рту, и из глубины ее горла вырвался неясный, потерянный стон. Ты грустно-грустно мне улыбнулась, и я взял твою руку и положил на ее грудь; моя же рука была погружена в густое курчавое руно ее лона, там было тепло и почему-то привычно. Она была — мы и все-таки не мы, наша Ариаднина нить к самим себе. Ты нагнулась над нею, поцеловала алые сжатые губы, и твои иссиня-черные волосы упали вороновым крылом ей на лицо.
Когда я проснулся, уже наступил вечер. Я озяб, пальцы занемели. Что-то потянулось вслед за мною из этого сновидения, что-то темное, медлительное, тяжелое. Я полежал неподвижно, бездумно, с широко открытыми глазами, холодея от страха. До Мордена, картин и тебя я ведь уже думал, что никогда больше не испытаю страха, что у меня против него иммунитет. Я поднялся и встал у окна в растерянности и смутной тревоге. Со всех сторон меня окружал старый дом, затаившийся, выжидающий. Хотелось закрыть ладонями лицо и выть. Пол у меня под ногами поехал. Я ощутил ее, эту первую, слабую подвижку льда.
Я ушел. Вышел на крыльцо, и рот мне наполнил, как вода, холодный воздух, я чуть не захлебнулся. Ложная весна кончилась, день потемнел, исполосованный ударами первых ветров зимы. Почему, интересно, вот такие сырые, бурые, поздние дни приводят мне на ум Париж? Может быть, потому что там сейчас ты? Я вижу тебя в черном пальто цокающей своими шпильками-каблучками по одной из таинственно пустынных вьющихся улочек — рю де Рю! — рядом с Люксембургскими садами. Вот ты останавливаешься на углу. Задираешь голову и смотришь на какое-то окно. Кто там ждет тебя за ставнями, с тлеющей сигаретой «Галуаз», с дымчатыми глазами, с нахальным недовольным видом? По тротуару скребутся и ползут большие лапчатые листья. В парке под облетающим платаном играют дети, их голоса доходят до тебя, как воспоминания. Ты думаешь, что будешь жить всегда и всегда останешься молодой. Надеюсь, что он тебя бросит. Что он разобьет твое сердце. Надеюсь, что как-нибудь однажды, не сказав ни слова, он уйдет из твоей жизни, и ты погибнешь.
Зачем я так извожу себя? Я ужасно, бесконечно устал.
По Хоуп-эллей шел человек в плаще и вязаном шерстяном колпаке с помпоном, шел и громко плакал, утирая ладонью слезы с больных покрасневших глаз.
Идя по продутым ветрами улицам, я опять испытал это гадкое ощущение, что за мной следят, почувствовал щекотную мишень между лопатками. Я задерживался перед витринами, притворялся, что завязываю шнурок, а сам скрытно шарил взглядом справа и слева. Поразительно, какими странными кажутся люди, когда высматриваешь в их толпе определенное лицо. Они превращаются в ходячие восковые фигуры, до мелочи правдоподобные, но совсем не убедительные копии самих себя, с размытыми, безличными чертами, со скованными, забавно нескоординированными движениями. Тем не менее, когда из толпы выделилась ухмыляющаяся круглая голова и кубистское лицо Хэккета, я его не узнал, пока он не заговорил. Я-то ожидал увидеть Лупоглазого или Папаню, а то и еще кого-нибудь похуже. Он стоял под аркой на Фоун-стрит, держа руки в карманах застегнутого на все пуговицы и перепоясанного макинтоша, еще больше прежнего похожий на увеличенного деревянного солдатика, липкого от лишних слоев лака. Мы обменялись рукопожатием — необычная обязательная внушительная формальность. «Как делишки?» — спросил он, воспользовавшись двусмысленным выражением, к которому, как и Папаня, питал пристрастие.
Мы прошли под аркой и свернули на набережную. Ветер свистел в брызгах над самой водой, волны громоздились и рушились, точно груды больших картонных коробок. «Зима на носу», — сказал Хэккет, глубже запихивая руки в карманы крысино-серого макинтоша и зябко прижимая локти к бокам.
— Я так понимаю, чтобы стать экспертом, надо много потрудиться? — раздумчиво проговорил он. — Столько книг прочитать, и вообще. — Он искоса взглянул на меня с шутливой улыбкой. — Ну, да у вас для этого времени было вдоволь, а?
Мы остановились. Он облокотился о парапет и некоторое время молча смотрел, как вскидываются кверху волны. Колючие капли холодного дождя падали сверху под острым углом. Я рассказал ему о том, как Папаня пришел в гости в шубе и бархатном платье. Он посмеялся.
— Да, это на него похоже. Совсем сбрендил. Он мне письма пишет, представляете? На всякие темы: о том, как вылечить рак, и что папа Римский — еврей, в таком духе. Полный псих. Он знает, что я знаю, что картины у него. Вопрос в том, где они?
Теперь мне кажется, что самые значительные события в моей жизни всегда совершались под знаком страдания, страха и оторопи, когда, глядя уже со стороны и с трудом веря собственным глазам, я постепенно, с ужасом осознавал, что я наделал. Над моей головой проступает твое лицо, точно вырезанная из тыквы маска в День Всех Святых, губы плотно сомкнуты, на меня направлен предостерегающий взгляд.
— Они у Мордена, — так тихо, что самому не слышно, произнес я и в отчаянии чуть не расплакался. — У него в доме есть одна комната… — Ты отворачиваешься от меня, я помню, как ты повела рукой и сказала: «Совершенно свободна».
Хэккет, наморщив лоб, смотрел на воду, словно что-то лениво подсчитывал в уме.
— Вот оно что, — отозвался он наконец вполне миролюбиво. — И как на ваш взгляд, они настоящие?
— Да, — кивнул я. — Подлинники.
На мгновение водянистый отсвет солнечного луча упал на замшелую стену парапета, зелень заблестела. Хэккет дохнул себе на ладони и крепко потер их.
— Значит, теперь вопрос в том, как он будет вывозить их за границу.
Мы двинулись дальше. Неожиданно нас нагнал автобус и, шурша высокими шинами, проехал мимо, за ним, клубясь и завихряясь, тянулся хвост дождя и бензинного перегара. Я думал: что я сделал, что натворил? Но я знал. Знал, что я сделал.
— Между прочим, — сказал Хэккет, — я ведь говорил вам, помните? Что он еще что-нибудь такое сделает. — Я не понял, и он шутливо ткнул меня локтем в бок. Тот тип с ножом, пояснил он. — Это уже третий раз. — Он поежился, сдавив локтями бока. — И по моим понятиям, на этом не остановится.
В доме, когда я вернулся, стояла тишина. Дверь в ванную была открыта. Из нее на площадку желтым экспрессионистским клином падал жидкий свет голой лампочки и переламывался на перилах. То, что я по первому взгляду принял за ворох тряпья на полу, при ближайшем рассмотрении оказалось тетей Корки. Она лежала, упираясь затылком в составленную гладильную доску и подогнув под себя одну ногу и одну руку. Совсем как выпавший из гнезда птенец: горстка хрупких косточек, тощая шейка свернута, тельце закоченело. Было ясно, что она мертва. Я был на удивление спокоен. Я чувствовал, главным образом, огромную досаду: это уж слишком, знаете ли, право же, слишком. Стоя над нею, руки в боки, я ворчал себе под нос что-то в этом духе, сам не знаю точно, что. И тут она вдруг застонала. Я вздрогнул. Мне стало еще досаднее — представьте себе носильщика перед багажом, за который неизвестно как ухватиться. Мне бы, конечно, не следовало ее трогать, я пересмотрел достаточно фильмов, чтобы это понимать («Не прикасайтесь к ней, сэр, лучше подождем врача!»). Однако, как всегда не подумав, я опустился на корточки, ухватил ее за локоть и за колено и взвалил себе на плечи — по-моему, этим приемом пользуются пожарные. Она оказалась такой легкой, я даже подумал на минуту, что рука и нога у нее оторвались, а тело осталось лежать на полу. Шелк платья под пальцами был как гладкая, прохладная кожа. Она обделалась, но совсем чуть-чуть: отходы старческой жизнедеятельности невелики; как ни странно, даже запах не вызвал у меня отвращения. Я двинулся вверх по лестнице, как будто нес отвязанную палатку вместе с колышками. Или вроде Барбароссы с его драгоценными трубками. Слышно было, как птичье сердечко тети Корки колотится о клетку ребер. «Ох, Господи, сынок», — произнесла она, да так отчетливо и над самым моим ухом, я чуть не уронил ее от неожиданности. По крайней мере эти слова мне послышались, а может быть, она сказала что-то совсем другое.
Долог был наш скорбный путь вверх по лестнице. Ноша, поначалу казавшаяся пустячной, с каждой ступенькой становилась тяжелее, и на площадку я взошел уже согнувшись в три погибели, ручьи пота заливали мне глаза. А как, интересно, я буду доставать из кармана ключ от квартиры? Опустить ее пока на пол или держать на плечах одной рукой, а другой шарить по карманам? Но, к счастью, оказалось, что дверь на наружной задвижке. Входя, я умудрился задеть тетиной головой о косяк и услышал ее стон. Потом доктор Муттер диву давался, как она пережила восхождение, это со сломанным-то бедром и развивающейся аневризмой! Но я хотел как лучше, тетушка, честное слово. В те несколько минут, что мы поднимались по лестнице, ты была моя жизнь, все, чего я не успел в ней совершить, не говоря уж о тех двух-трех поступках, которые совершил, а не надо бы. Я хотел спасти тебя, вернуть в этот мир, срастить переломанные косточки и поставить тебя на ноги. Но вышло так, что я только ускорил твой конец. Хоть бы ты не оставляла мне своих денег.