— Подожди, — прервала меня Елена. — В этом абзаце «стройная фигура в белых одеждах» — это благоразумие. Это поэтическая метафора в стиле…
— Нет! — Должен признаться, что голос мой повысился на несколько тонов выше необходимого. Елена взглянула на меня с удивлением (как сожалею я теперь об этом). — Это не простая метафора, это эйдетический образ!
— Почему ты так уверен?
На минуту я задумался. Моя теория казалась мне настолько верной, что я даже забыл подыскать аргументы для ее защиты.
— Слово «лилия» повторяется постоянно, — сказал я, — а лицо девушки…
— Какое лицо? Ты только что сказал, что автор говорит только об ее волосах и глазах. Ты что, придумал и все остальное? — Я открыл рот, чтобы возразить, но не знал, что сказать. — Ты не думаешь, что заходишь с эйдезисом слишком далеко? Элий предупреждал пас, помнишь? Он сказал, что эйдетическим текстам нельзя доверять, и он был прав. Вдруг начинает казаться, что вес образы в тексте что-то означают, только потому, что они повторяются, но это абсурдно: Гомер подробно описывает одежду многих героев «Илиады», но это не значит, что эта поэма — эйдетический трактат об одежде…
— Вот, — я показал перевод, — образ девы, взывающей о помощи, Елена, и предупреждающей об опасности… Прочти сама.
Она начата. В ожидании я кусал ногти. Когда она закончила чтение, она вновь посмотрела на меня жестоким сочувственным взглядом.
— М-да, я не разбираюсь в эйдетической литературе так, как ты, ты же знаешь, но единственный скрытый образ, который я вижу в этой главе, — «быстрота», и он связан с четвертым подвигом Геракла, поимкой Керинейской лани, очень быстроногого животного. «Дева» и «лилия» — явные поэтические метафоры, которые…
— Елена…
— Не перебивай. Это поэтические метафоры, ограниченные «видениями» Диагора…
— Гераклес тоже говорит о них.
— Но в связи с Диагором! Смотри… Гераклес говорит… вот… что он напоминает ему «златоволосую деву с белолилейной душой, прекрасную и доверчивую…». Он говорит о Диагорс! Автор использует эти метафоры, чтобы описать наивную, ранимую душу философа.
Я не сдавался.
— А почему именно лилия? — возразил я. — Почему не любой другой цветок?
— Ты путаешь эйдезис с плеоназмом, — усмехнулась Елена. — Иногда писатели повторяют одни и те же слова в одном абзаце. В этом случае автор представил себе лилию и каждый раз, как думал о цветке, писал одно и то же слово… Почему ты так смотришь?
— Елена, я уверен, что дева с лилией — эйдетический образ, по не могу тебе это доказать… И это ужасно…
— Что ужасно?
— Что, прочитав тот же самый текст, ты так не думаешь. ужасно, что образы, идеи, рожденные словами в книгах, так хрупки… Я видел лань, когда читал, и еще я видел деву с лилией в руке, молящую о помощи… Ты видишь лань, но не видишь девы. Если это прочитает Элий, возможно, его внимание привлечет только лилия… А что увидит другой читатель?.. А Монтал… Что увидел Монтал? Только то, что глава написана небрежно. Но, — я ударил кулаком по бумагам, невероятным образом утратив на мгновение все самообладание, — должна же существовать одна конечная идея, не зависящая от нашего мнения, правда? Слова… должны в конце концов передавать одну конкретную, точную идею…
— Ты споришь, как влюбленный.
— Что?
— Влюбился в девушку с лилией? — Глаза Елены искрились насмешкой. — Вспомни, это же даже не героиня книги: это идея, которую ты воссоздал в своем переводе… — И, довольная тем, что заставила меня замолчать, она отправилась на занятия. Оглянулась она лишь раз, чтобы добавить: — Мой тебе совет: не бери себе в голову.
Сейчас, вечером, сидя за столом в тихом удобном кабинете, я думаю, что Елена права: я всего лишь переводчик. Совершенно очевидно, что другой переводчик создал бы другую версию текста с другими словами, которые, следовательно, вызывали бы другие образы. Почему бы нет? Возможно, мое желание отследить появление девы с лилией привело к тому, что я создал ее моими собственными словами, поскольку переводчик, некоторым образом, так же является автором… или, вернее, эйдезисом автора (мне нравится так думать), вездесущим и невидимым.
Да, пожалуй. Но почему я так уверен, что именно дева с лилией является скрытым в этой главе посланием, а ее крик о помощи и предупреждение об опасности так важны? Узнать правду можно, лишь продолжив перевод.
Пока же я последую совету Гераклеса Понтора, Разгадывателя загадок: «Расслабься… И да не лишит тебя беспокойство сладкого сна».]
4*
[* Ночь отдыха всегда идет на пользу. Проснувшись, я понял Елену гораздо лучше. Сейчас, прочитав третью главу еще раз, я уже не так уверен в том, что «дева с лилией» — эйдетический образ. Возможно, меня подвело мое читательское воображение. Начинаю перевод четвертой главы. Монтал пишет о ней: «Рукопись испорчена, в некоторых местах сильно смята, как будто истоптана каким-то зверем. Текст просто чудом дошел до нас целиком». Поскольку я не знаю, какой подвиг скрыт в этой главе, придется быть очень осторожным с переводом.]
Город готовился к Ленеям, зимним праздникам в честь Диониса.
Служители астиномов разбрасывали на Панафинейской дороге сотни цветов, чтобы украсить улицу, но бурное шествие зверей и людей превращало мозаичное многоцветье в истерзанное месиво из лепестков. Предварительно расставив на статуи Героям Эпонимам мраморные таблички с объявлениями, прямо на улице устраивали состязания в пении и танцах, хотя голоса певцов обычно резали слух, а танцоры в основном передвигались неуклюжими резкими прыжками и не слушались гобоев. Поскольку архонты не хотели гневить народ, уличные зрелища не запретили, хоть и смотрели на них с неодобрением, и юноши из разных демов состязались в театральных представлениях низкого пошиба, а на многих площадях собирались толпы, чтобы поглазеть на жестокие любительские пантомимы на темы древних мифов. Театр Диониса Элевтерия открывал двери новым и уже заслуженным авторам главным образом комедий (великие трагедии оставляли на Дионисии), настолько напичканных грубыми непристойностями, что смотреть их, как правило, приходили только мужчины. Повсюду, особенно на Агоре и во внутреннем квартале Керамика, с утра до ночи громоздились шум, крики, хохот, винные одры и толпы народа.
Так как Город гордился своей терпимостью, подчеркивая свое отличие от варваров и даже от других греческих городов, у рабов тоже были свои праздники, хоть и более скромные и тихие: они ели и пили лучше, чем в другие времена года, устраивали танцы, а в более знатных домах иногда им даже позволяли ходить в театр, где они могли посмотреть на самих себя в представлении ряженых актеров, которые в облике рабов насмехались над народом грубыми шутками.
Но главным занятием во время праздников были религиозные обряды, и в процессиях всегда присутствовало двойное мистическое и дикое начало Диониса Вакха: жрицы размахивали на улицах грубыми деревянными фаллосами, танцовщицы заводили разнузданные пляски, подражая религиозному экстазу менад или вакханок — помешанных женщин, в которых верили афиняне, ни разу их не видев, а маски мужчин изображали тройную метаморфозу бога, воплотившегося в Змею, Льва и Быка, и ряженые временами сопровождали ее крайне непристойными жестами.
Возвышаясь над всем этим оглушительным неистовством, Акрополь, Верхний Город, был окружен покоем и целомудрием.*
[* Акрополь, в котором находились великие храмы Афины, главной покровительницы города, пустовал до проведения Панафинских празднеств, хотя, боюсь, терпеливый читатель уже знает об этом. Внимание здесь привлекают идеи «буйства» и «грубости» — возможно, это первые эйдетические образы этой главы.]
В то утро — день стоял солнечный и холодный — труппа грубых фиванских артистов получила разрешение веселить народ перед зданием Стоя Пойкиле. Один из них, довольно пожилой, орудовал одновременно несколькими ножами, но часто ошибался, и ножи падали на землю, резко отзываясь металлическим звоном; другой, огромный и почти обнаженный, пожирал огонь двух факелов, а потом свирепо выдыхал его через нос; все остальные играли на потрепанных беотийских инструментах. После первого выступления они переоделись, чтобы представить поэтический фарс о Тесее и Минотавре. Великан-огнеглотатель, изображавший Минотавра, наклонял голову, как бы готовясь поднять кого-то на рога, и в шутку пугал зрителей, собравшихся вокруг колонн Стой. Вдруг легендарное чудовище вытащило из дорожной сумки сломанный шлем и на глазах у всех нахлобучило его на голову. Все присутствующие узнали его: это был шлем спартанского гоплита. В этот момент старик с ножами, представлявший Тесея, бросился на зверя и повалил его градом ударов — простая пародия, но публика прекрасно поняла ее значение. Кто-то крикнул: «Свободу Фивам!», и актеры подхватили дикий крик, пока старик победоносно возвышался над поверженной маской зверя. Все более волнуясь, толпа смешалась, и актеры, опасаясь стражников, прервали пантомиму. Но буйное настроение уже завладело толпой: люди выкрикивали антиспартанские лозунги, кто-то предвещал немедленное освобождение Фив, стонущих под спартанским игом уже много лет, другие скандировали имя генерала Пелопида, о котором ходили слухи, что после падения Фив он нашел убежище в Афинах, и звали его Освободителем. Поднялась буйная суматоха, где на равных правах царили старая ненависть к Спарте и веселая, хмельная, праздничная кутерьма. Вмешались стражники, но, убедившись, что крики были направлены против Спарты, а не против Афин, они не проявили излишнего рвения в наведении порядка.
Во время этой бурной неразберихи лишь один человек стоял неподвижно, не проявляя к суматохе никакого интереса, не замечая, казалось, криков толпы: он был высок и худ, поверх туники на нем был одет простой серый плащ; кожа его была бледна, а лысина блестела, так что он был скорее похож на полихромную ста