С этими словами Критон вновь повернулся к Гермии. Он размахнулся и нанес удар, потом второй, сильно, презрительно. Пощечины обожгли ее лицо, залитое ручейками крови, которая сочилась из разорванных мочек.
— Вы все можете поступить с ней так же, с этой прелюбодейкой… ведьмой… убивицей! — закричал Критон.
Но никто не воспользовался этим предложением, даже Эргокл, на лице которого играло некое подобие довольной улыбки.
— Понимаю, — сказал юноша, тяжело дыша. — Вы не желаете пачкать руки об эту дрянь!
— Так вправе поступить женщина, — с нажимом проговорил Фанодем, — но не мужчина из хорошей семьи. К тому же родственник, к тому же прилюдно.
— Мне она, к счастью, не родственница! — отрезал Критон.
Стражник, который все это время стоял как ни в чем не бывало, даже не пытаясь вмешаться, вдруг вспомнил о своих обязанностях. Он приказал Критону и остальным разойтись, а жене Фанодема — закрыть племяннице лицо. Маленькая процессия послушно развернулась и зашагала прочь. Теперь Гермию обвиняли не только в убийстве, но и в осквернении Агоры. Ее попытка увидеться с маленькой дочерью провалилась. Кроме того, Гермия была навсегда обезображена. Впрочем, из-за последнего вряд ли стоило волноваться, ибо, скорее всего, ей оставалось жить не более трех месяцев.
— Критон в таком бешенстве, он, кажется, совсем неуправляем, — рассказывал я Аристотелю на следующий день. — Почему-то набросился на Филина. В конце концов, это ведь друг его покойного отца. Он так сильно ненавидит Гермию, что поверит любому слову, сказанному против нее. Полагаю, надо поблагодарить Эргокла, ведь он пустил этот слух.
— Возможно, — ответил Аристотель. — Скверная история. Напряжение растет, и кто знает, чем это все закончится? Чего стоило одно обвинение Гермии в убийстве! Потом к нему прибавилось обвинение в инцесте. Теперь Критон обвиняет мачеху в преступной связи с Филином и утверждает, что у нее были политические мотивы. «Македонская убивица»… Интересно, кто его надоумил такое сказать? Боюсь, не только Критон, но все это дело выходит из-под контроля.
— Знаешь, — сказал я, — сначала я даже хотел, чтобы Гермия оказалась виновной, надеясь, что, когда ее осудят, все наладится. Но теперь я уже не так уверен в том, что убийца — она. И вообще непонятно, как можно доказать ее виновность или невиновность. Все это очень тревожно.
— Ситуация накаляется — и вот уже вместо одного судебного процесса, сеющего раздор среди афинян, у нас есть три. Нет, Стефан, не по душе мне все это.
— Положение неприятное, — согласился Феофраст, серьезный, как всегда. — Плохо, когда люди абсолютно не владеют собой. Тем более столь высокопоставленные.
— Да уж, — отозвался Аристотель. — Они угрожают спокойствию Афин, а это всегда рискованно. Люди дали волю пагубным страстям и оскорбительным словам. Кто-то упорно хочет навязать делу политическую подоплеку. Похоже, назревает кризис: на наших глазах растет группа знатных противников Македонии, которые стремятся к политическому превосходству.
— Такие, как Аристогейтон, — согласился я.
— Если эта набирающая силу олигархия добьется политической власти, Афинам не поздоровится. В худшем случае, мы повторим ошибки Тридцати Тиранов. Но есть причины опасаться прямо противоположного. С одной стороны, Афины, или их часть, могут оказаться в руках жестокой и деспотичной олигархии. С другой стороны, нельзя забывать о внешней угрозе. Слишком буйное поведение привлечет внимание Антипатра, и на Афины обрушится мощь македонского войска. Не странно ли это: сознательно провоцировать гнев, с которым ты не способен справиться? Вот что совсем упустили из виду будущие афинские олигархи, а ведь, памятуя об участи, постигшей сотни других городов, им следовало бы знать, что такое Македония. Антипатр, без всякой помощи Александра, наголову разбил даже храброго Агиса Спартанского. Что уж говорить об Афинах, которые вооружены в два раза хуже Спарты!
Аристотель поднялся и беспокойно зашагал по комнате.
— Эти высокородные афиняне считают, что, пока Александр далеко, он не так опасен, вот в чем беда. Они не знают того, что — увы — хорошо известно мне: вдали от дома Александр становится более подозрительным. Более жестоким. Сегодня он боится заговоров сильнее, чем когда-либо. А наши патриоты, увлеченные болтовней, упорно недооценивают добросовестность и решимость его регента, Антипатра. Этот выполнит приказ Александра — поддерживать мир в Аттике и Пелопоннесе, — пусть даже придется стереть с лица земли очередной город. Антипатр вполне способен на самостоятельные действия, если понадобиться подавить мятеж — или даже угрозу мятежа.
— Как плохо, что Афины не могут быть полностью независимы! — Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. — Не могут сами принимать решения! Как смели вы превратить наш город в беспомощную марионетку?
— Я не говорю, что мне это нравится, Стефан. Отнюдь. Я лишь констатирую факт: наши заговорщики не способны трезво оценивать ситуацию. Человек, обладающий свободой выбора, должен понимать, чем обернется принятое решение. Не похоже, что эти люди думают о последствиях. Они не готовы сражаться с Антипатром. Они даже представить не могут, во что превратится город после непродолжительной осады. О безумцы! Пусть Аристогейтон расхаживает в спартанском плаще и кичится своей верностью древним добродетелям, если ему хочется поиграть в спартанца. Но, выдвигая обвинение против Фрины, он начинает играть активную политическую роль, а это опасно.
— Если Аристогейтон и ему подобные придут к власти, пострадают все, — поддакнул Феофраст.
— И возможно, пострадают серьезно. — Аристотель еще раз обошел комнату. — Антипатр, если его разозлить, вполне может решиться на самые жесткие меры. Хотя бы в одном я начинаю соглашаться с Критоном: нельзя ждать три месяца, пока Гермии вынесут приговор. Нужно срочно что-то предпринять, чтобы правда вышла наружу, и люди успокоились.
— Хорошо сказано, но будет ли сделано? — скупо улыбнулся Феофраст. — Вот бы у тебя нашлось какое-нибудь сонное зелье, способное утихомирить страсти и остудить гнев!
— Это под силу лишь Разуму, который не дремлет, — ответил Аристотель. — Увы, его вечно не хватает. Ясно как день: на Басилевса рассчитывать не приходится. Между нами говоря, он редкостный болван. Критон, который спит и видит, как бы отомстить Гермии, тоже не станет беспокоиться о правде и справедливости — или вникать в детали. — Философ сел и почесал бороду. — Ортобула отравили, в этом мы все согласны. Значит, первым делом надо попробовать выяснить, откуда взялся яд.
Лишь на следующий день, вновь оказавшись на Агоре возле храма Зевса, я всерьез задумался, как выполнить поручение Аристотеля. И вдруг с удивлением понял, что прямо в сердце Афин, недалеко от того места, где я сейчас стою, должен храниться небольшой запас смертельного яда — причем совершенно законно. «Совсем рядом с нами», как верно заметил мой младший брат Феодор. Афинская тюрьма, ничем не отделенная от остальной части города, расположена в самом углу Агоры, за Толосом, возле жилых домов и лавок резчиков по мрамору. Думаю, построить тюрьму в центре города — очень хорошая мысль: узнику, решившемуся на побег, пришлось бы пробираться через толпу и миновать сотни зорких глаз. Я пересек Агору и подошел к этому внушительному сооружению: мощные внешние стены — вот все, что отличало его от любого другого здания (впрочем, на храм оно тоже не походило). Первый этаж с редкими бойницами, прорезающими каменную кладку стен, отводился под тюрьму, на втором, с обычными окнами, жила семья надзирателя.
Даже когда в тюрьме нет ни одного узника, у входа всегда стоит страж, который непременно поинтересуется целью твоего визита.
— Зачем ты пришел? — рявкнул он: кажется, гражданин, пришедший с дружеским визитом, не произвел на него благоприятного впечатления. — Поглазеть или, может, за покупками?
— Я желаю говорить с начальником тюрьмы, — ответил я, пропустив мимо ушей эту дерзость.
— Он занят с посетителем.
— О, это, должно быть, мой друг, — весело сказал я, проскользнул внутрь мимо стража и направился в маленькую комнатку по правую сторону от входа, которая, очевидно, использовалась как приемная. Открыв дверь и увидев, что комендант беседует с неким господином, я понял, что нечаянно сказал правду. Или почти правду. Ибо я хорошо знал этого человека с широкими, нескладными плечами, каштановой бородой и вытянутым, терпеливым лицом, хоть и не считал его другом.
— Привет тебе, Феофраст, и тебе, господин.
— А, Стефан, — казалось, Феофраст твердо решил, что никому не удастся вывести его из равновесия или хотя бы удивить. — Осмелюсь предположить, что мы оба пришли сюда за одним и тем же.
— Может быть, — осторожно ответил я.
— Я только вошел, — объяснил он. — И как раз собирался поговорить с этим господином, который, как ты знаешь, входит в коллегию Одиннадцати. Хочу задать ему несколько вопросов.
— Да? — проговорил тюремщик, слегка нерешительно, и повернулся ко мне. — Ты, наверное, желаешь проведать узника?
— Я не зная, что здесь есть узник, — сказал я. — А где вы его держите?
— Можешь посмотреть, если хочешь. Ты ведь гражданин.
Несмотря на избирательный характер этого замечания, Феофраст (чужеземец) последовал за мной, и мы втроем направились по короткому, узкому коридору к одной из камер. В почти пустой комнате царила приятная прохлада. Здесь не было ничего, называющегося мебелью — ни одного деревянного или просто твердого предмета, которым можно нанести увечье себе или другим. Лишь жесткий, побеленный выступ, отдаленно напоминающий скамейку, но сделанный из той же утрамбованной земли, что и пол. На выступе лежал тонкий соломенный тюфяк, свернутый, поскольку время было дневное. Обитатель этой конуры, скорчившись, сидел на своем искусственном холмике и угрюмо всматривался в полумрак. На лице человека было написано разочарование: должно быть, он надеялся увидеть процессию родственниц с хлебами в руках.