Афоризмы — страница 9 из 12

– У меня нет дров, – сказала она весело.

– Я их украду.

– Если вам это удастся – будет мило.

Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги это еще не все».

Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне:

– А я сейчас встретила Платона Каратаева.

– Расскажите…

«Спасибо, спасибо», – повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели.

Никогда не встречала более кроткого, непритязательного человека, чем она…

…В Ташкенте она часто звала меня с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее… К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под темной вуалью» – это тоже мои Мули», – ответила она. Я закричала: «Не кощунствуйте!»

Именины А. (Анны Ахматовой). Она говорит, что Бор. Пастернак относится к ней, как я к П.В. (Павла Леонтьевна Вульф).

Не встречала никого пленительнее, ослепительнее Пастернака. Это какое-то чудо. Гудит, а не говорит, и все время гудит, что-то читая…

Я знала блистательных – Михоэлс, Эйзенштейн, – но Пастернак потрясает так, что слушаю его с открытым ртом. Когда они вместе – А. и П. – то кажется, будто в одно и то же время в небе солнце и луна, и звезды, и громы, и молнии. Я была счастлива видеть их вместе, слушать их, любоваться ими. Люди, дающие наслаждение, – вот благодать!»



«Борис Пастернак слушал, как я читаю «Беззащитное существо», и хохотал по-жеребячьи».



«Сегодня у меня обедала Ахматова, величавая и величественная, ироничная и трагическая, веселая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбнуться и говорить о пустяках. Как ей удалось удержаться от безумия – для меня непостижимо.

Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: «Зачем?» Она ответила: «Чтобы нести свой крест». Я сказала: «Несите его здесь». Вышло грубо и неловко. Но она на меня не обижалась никогда.

Странно, что у меня, такой сентиментальной, нет к ней чувства жалости или участия. Не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно пугающие меня по отношению ко всем людям с их малюсенькими несчастьями.

…У нее был талант верности. Мне известно, что в Ташкенте она просила Л. К. Чуковскую у нее не бывать, потому что Лидия Корнеевна говорила недоброжелательно обо мне.

Анна Андреевна говорила: «Фаина, вам 11 лет и никогда не будет 12».



…Часто замечала в ней что-то наивное, это у Гения, очевидно, такое свойство. Она видела что-то в человеке обычном – необычное или наоборот.

Ахматова не любила двух женщин. Когда о них гааходил разговор, она негодовала. Это Наталья Николаевна Пушкина и Любовь Дмитриевна Блок. Про Пушкину она даже говорила, что та – агент Дантеса.

…Мне думается, что так, как АА любила Пушкина, она не любила никого. Я об этом подумала, когда она, показав мне в каком-то старом журнале изображение Дантеса, сказала: «Нет, вы только посмотрите на это!» Журнал с Дантесом она держала, отстранив от себя, точно от журнала исходило зловоние. Таким гневным было ее лицо, такие злые глаза… Мне подумалось, что так она никого в жизни не могла ненавидеть.

Ненавидела она и Наталью Гончарову. Часто мне говорила это. И с такой интонацией, точно преступление было совершено только сейчас, сию минуту».

«Из дневника Анны Андреевны: «Теперь, когда все позади – даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то, почти мучительно, проясняется: люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И сколько горьких и даже страшных чувств». Я написала бы все то же самое. Гений и смертный чувствуют одинаково в конце, перед неизбежным.

Будучи в Ленинграде, я часто ездила к ней за город, в ее будку, как звала она свою хибарку.

Читаю этих сволочных вспоминательниц об Ахматовой и бешусь. Этим стервам охота рассказать о себе. Лучше бы читали ее, а ведь не знают, не читают.

А.А. с ужасом сказала, что была в Риме в том месте, где первых христиан выталкивали к диким зверям. Передаю неточно, – это было первое, что она мне сказала. Говорила о том, что в Европе стихи не нужны, что Париж изгажен тем, что его отмыли. Отмыли от средневековья.

5 марта 10 лет как нет ее, – к десятилетию со дня смерти не было ни строчки. Сволочи.

Меня спрашивают, почему я не пишу об Ахматовой, ведь мы дружили… Отвечаю: не пишу, потому что очень люблю ее».



«Я могла бы многое рассказать о Человеке Ахматовой, которая дарила меня своей дружбой, но я не делаю этого в печати. А вам скажу, как я примчалась к ней после «постановления» (Раневская имеет в виду постановление об исключении Ахматовой и Зощенко из членов Союза писателей).

Открыла дверь мне она сама. В доме никого не было – все разбежались. Не было и ничего съестного. А.А. лежала с закрытыми глазами, мы обе молчали. Я наблюдала, как менялась она цветом лица. Смертельная белизна, вдруг она делалась багрово красной, потом опять белой, как мел. Я подумала о том, как умело ее подготовили к инфаркту.

Несколько дней я ходила за ней, насильно кормила, потом стала выводить на улицу. Однажды она наклонилась ко мне со словами: «Скажите, зачем великой стране, изгнавшей Гитлера со всей его мощной техникой, зачем им понадобилось пройтись всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?»

Это точные ее слова. Вскоре я посещала ее в больнице – это был первый инфаркт. После двух следующих ее не стало.



Однажды она мне сказала: «Знаете, моя жизнь не Шекспир, это Софокл: я родила сына для каторги».

Многое я могла бы еще сказать тем, кто любит ее, и поэта, и человека, но это мне мучительно вспоминать.

Зная вашу к ней любовь – написала вам немногое, но, пожалуй, «многое». (…) Будьте благополучны. Обнимаю. Ваша Раневская».



«Узнала сейчас в газете о смерти Ольги Берггольц. Я ее очень любила. Анна Андреевна считала ее необыкновенно талантливой.

Так мало в мире нас осталось,

что можно шепотом произнести

забытое, людское слово «жалость»,

чтобы опять друг друга обрести.

О. Берггольц

Ахматова говорила: «Беднягушка Оля». Она ее очень любила».



«Все мы виноваты и в смерти Марины (Цветаевой). Почему, когда погибает Поэт, всегда чувство Мучительной боли и своей вины? Нет моей Анны Андреевны, – все мне объяснила бы, как всегда.

Ночью читала Марину – гений, архигениальная, и для меня трудно и непостижимо, как всякое чудо.

Есть имена, как душные цветы,

И взгляды есть, как пляшущее пламя,

Есть тонкие извилистые рты

С глубокими и влажными углами.

Есть женщины, их волосы, как шлем,

Их веер пахнет гибельно и тонко.

Им тридцать лет. Зачем тебе, зачем

Моя душа – Спартанского ребенка.

Марина Цветаева

Я помню ее в годы первой войны и по приезде из Парижа. Все мы виноваты в ее гибели. Кто ей помог? Никто.

Великая Марина: «Я люблю, чтобы меня хвалили доо-олго».



Однажды, получив в театре деньги, Фаина Георгиевна поехала к вернувшейся из эмиграции Марине Цветаевой. Зарплата была выдана пачкой, Раневская думала, что сейчас она ее разделит, а Марина Ивановна, не поняв, рассеянно взяла всю пачку и сказала: «Спасибо, Фаина! Я тебе очень благодарна, мы сможем жить на эти деньги целый месяц». Тогда Раневская пошла и продала свое кольцо. Вспоминая об этом, Фаина Георгиевна говорила: «Как я счастлива, что не успела тогда поделить пачку!»



– А знаете, Самуил Яковлевич (Маршак) с чего и как началась моя жизнь на сцене? Мне не было еще и 9 лет, когда я с моими артистами-куклами сыграла весь спектакль «Петрушка». При этом я была и режиссером-постановщиком.

Самуил Яковлевич расхохотался:

– А я ведь тоже начинал с «Петрушки»! Это было в нашем с Черубиной де Габрик (Е. Дмитриевой) театре, в Краснодаре, в начале 20-х годов. Мы с Дмитриевой тоже «с достоинством выходили раскланиваться», и актерами у нас были не куклы, а обездоленные дети Краснодара времен Гражданской войны.



А.А Ахматова часто повторяла о Бальмонте: «Он стоял в дверях, слушал, слушал чужие речи и говорил: «Зачем я, такой нежный, должен на это смотреть?»



«Из Парижа привезли всю Тэффи. Книг 20 прочитала. Чудо, умница».



«80 лет – степень наслаждения и восторга Толстым. Сегодня я верю только Толстому. Я вижу его глазами. Все это было с ним. Больше отца – он мне дорог, как небо. Как князь Андрей. Я смотрю в небо и бываю очень печальна.

* * *

«Чем затруднительнее положение, тем меньше надо действовать» (Толстой).

* * *

«Писать надо только тогда, когда каждый раз, обмакивая перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса» (Толстой].

* * *

…Сейчас, когда так мало осталось времени, перечитываю все лучшее и конечно же «Войну и мир». А войны были, есть и будут. Подлое человечество подтерлось гениальной этой книгой, наплевало на нее.

Перечитываю уход Толстого у Бунина… «Место нечисто ты есть дом». Так говорил Будда.

После того, как все домработницы пошли в артистки, вспоминаю Будду ежесекундно!

Сказано: сострадание – это страшная, необузданная страсть, которую испытывают немногие. Покарал меня Бог таким недугом.

…Сострадаю Толстому, да и Софье Андреевне заодно. Толстому по-другому, ей тоже по-другому…