видим в это время, как выражается Спиноза, «как бы подобие вечности». Чем мы моложе, тем более каждый отдельный предмет заступает в наших глазах весь свой род. Но эта черта постепенно, с году на год, стирается: на этом и основана огромная разница во впечатлениях, производимых на нас вещами в молодости и в зрелом возрасте. Поэтому опыт и знания детства и ранней юности определяют неизменные уже типы и рубрики, в которые укладывается всякое последующее познание и опыт, они же устанавливают и категории, под которые мы впоследствии подводим все, хотя и не всегда сознательно. Таким образом, уже в детские годы образуется прочная основа мировоззрения а, следовательно, определяется поверхностный или глубокий характер его, развивается и завершается оно лишь позже, не меняясь, однако, в основных чертах. В силу этой чисто объективной и чрез то поэтической концентрации, отличающей детские годы, и находящей поддержку в том, что воля еще долго не скажется в полной силе, в силу этого-то дети и оказывают значительно более склонности к познаванию, чем к хотению. Следствием этого является тот серьезный вдумчивый взгляд иных детей, который так хорошо передан Рафаэлем в его ангелах, в особенности, на Сикстинской Мадонне. Поэтому же дни детства настолько полны счастья, что воспоминание о них всегда связано с сожалением. В то время, как мы столь серьезно предаемся наглядному познаванию вещей, воспитание, со своей стороны, старается привить нам понятия. Однако, самый существенный элемент познания дается не понятиями: основа, подлинное содержание всякого познания — доставляются именно наглядной концепцией мира, которая может быть добыта лишь нами самими и отнюдь не может быть как-либо преподана извне. Поэтому наша моральная и интеллектуальная ценность сообщается нам не извне, а исходит из глубин нашего собственного существа, педагогические приемы самого Песталоцци не могут из урожденного дурака сделать мыслящего человека, он родился дураком и должен умереть им же. Изложенною концепцией впервые открывающегося пред нами внешнего мира объясняется, почему обстановка и опыт нашего детства так прочно запечатлеваются в памяти. Ведь им мы отдавались нераздельно, ничто нас не отвлекало от них, и предметы, находившиеся пред нами, мы считали единственными в своем роде, даже единственно существующими вообще. Если при этом вспомнить то, что изложено мною во втором томе моего главного труда, а именно: что объективное бытие всех вещей, т. е. существование их лишь в представлении — дает одни радости, тогда как субъективное их существование, заключающееся в желании, значительно отравлено страданиями и несчастиями, тогда весь рассматриваемый вопрос можно свести к следующему краткому положению: смотреть на все — приятно, быть чем-либо — ужасно. Из сказанного следует, что в детстве вещи известны нам гораздо более с виду, т. е. со стороны представления, объективно, нежели со стороны их бытия, т. е. с волевой их стороны. Так как объективная сторона предметов прекрасна, а субъективная и мрачная — пока еще неизвестна нам, то юный ум видит в каждом образе, который дает ему действительность или искусство, весьма счастливое существо, полагая, что, раз это так прекрасно на вид, то быть этим — столь же или даже более прекрасно. Поэтому мир кажется ему Эдемом, это и есть та Аркадия, в которой мы все родились. Несколько позже отсюда возникает жажда действительной жизни, стремление действовать и страдать, толкающее нас в пучину жизни. В мирской суете мы познаем и другую сторону вещей — сторону их бытия, т. е. воли, с которой приходится сталкиваться на каждом шагу. Но мало-помалу близится тяжелое разочарование, с наступлением коего приходится сказать: «миновала пора иллюзий», разочарование это разрастается все больше — делаясь все глубже и глубже. Можно сказать, что в детстве жизнь представляется нам декорацией, рассматриваемой издали, в старости же — той же декорацией, только рассматриваемой вблизи.
Счастью детского возраста способствует еще следующее обстоятельство. Как в начале весны — вся листва одного цвета и почти одинаковой формы, так и мы в раннем детстве чрезвычайно похожи друг на друга и потому великолепно гармонируем между собой. Но с возмужалостью начинается расходимость, постепенно увеличивающаяся подобно радиусам расширяющейся окружности.
Остальная часть первой половины нашей жизни, имеющей столько преимуществ по сравнению со второй, юношеский возраст, омрачается и делается несчастливою благодаря погоне за счастьем, погоне, предпринимаемой в предложении, что в жизни можно добыть его. Из этого вытекают постоянно рушащиеся надежды, порождающие в свою очередь, неудовлетворенность. Пред нами носятся обманчивые образы неопределенного, словно виденного во сне счастья, принимающие самые капризные очертания, и мы напрасно ищем их воплощения. Потому-то в юношеские годы мы обыкновенно недовольны нашим положением и окружающим, каковы бы они ни были, ибо им мы ставим в упрек то, что вообще присуще пустой и жалкой человеческой жизни, с которой мы в это время сталкиваемся впервые, причем до сих пор ждали от нее совершенно иного. Большим выигрышем было бы, если бы можно было искоренять уже в юности, путем своевременных наставлений, ту иллюзию, будто мир может нам дать многое. На деле происходит обратное: обычно жизнь познается нами сперва из поэзии, а потом уже из действительности. Пред нашим взглядом рисуются, на заре нашей жизни, красивые поэтические образы, нас мучит жажда видеть их воплотившимися — схватить в руки радугу, юноша мечтает, что жизнь его выльется в форму какого-то захватывающего романа. Отсюда получается иллюзия, описанная мною во втором томе главного труда. Всем этим образам придает прелесть именно то, что они — только образы, что они не реальны, вследствие чего, созерцая их, мы находим покой и удовлетворение чистого познания. Осуществить — значит выполнить при посредстве воли, неизбежно приносящей с собою страдания.
Характерной чертой первой половины жизни является неутолимая жажда счастья, второй половины — боязнь несчастья. К этой поре в нас выросло более или менее ясное сознание, что всякое счастье — призрачно, и что, напротив, страдание — реально. В эту пору люди, по крайней мере, наиболее разумные из них, стремятся более к избавлению от боли и беспокойства, нежели к счастью.[32] Когда юношей я слышал звонок у своих дверей, я был рад, я говорил себе: «наконец-то». Но в последующие годы ощущение мое при подобных обстоятельствах было сродни страху, я говорил себе: «вот оно». Выдающиеся, богато одаренные личности, которые именно в виду этого не вполне принадлежат к человеческому роду и, следовательно, являются более или менее, в зависимости от степени своих достоинств, одинокими — испытывают по отношению к людям два противоположных чувства: в юности они часто чувствуют себя покинутыми людьми, в позднейшие годы они чувствуют, что сами убежали от людей. Первое — весьма неприятное — ощущение вытекает из незнакомства, второе — приятное — из знакомства со светом. Вследствие этого вторая половина жизни содержит в себе — подобно второй части музыкального периода — меньше порывистости и больше спокойствия, нежели первая, происходит это оттого, что в юности мы воображаем, будто на свете существует бесконечное счастье и наслаждения, и что только трудно его добыть, в зрелых же летах мы знаем, что ничего такого на самом деле нет, и успокоившись на этот счет, наслаждаемся сносным настоящим, находя радость даже в мелочах.
То, что зрелый человек приобретает жизненным опытом, благодаря чему он иначе смотрит на мир, чем в детстве или отрочестве — это прежде всего непосредственность. Он научается смотреть просто на вещи и принимать их за то, что они есть на самом деле, тогда как от мальчика или юноши истинный мир скрыт или искаженным предательским туманом, состоящим из собственных грез, унаследованных предрассудков и безудержной фантазии. Первое, что приходится выполнить опыту, это освободить нас из-под власти разных «жупелов» и ложных представлений, приставших к нам в юности. Лучшим воспитанием, хотя только отрицательным, какое следовало бы давать юношам — было бы охранять их от подобных заблуждений, задача, правда, не из легких. Для достижения этой цели следовало бы вначале по возможности ограничивать кругозор ребенка, но зато излагать все, находящееся в пределах этого круга, ясными и правильными понятиями, лишь после того, как он правильно усвоит все лежащее внутри этой черты, можно начать постепенно раздвигать ее, постоянно заботясь о том, чтобы не оставалось ничего невыясненного, ничего такого, что могло бы быть им понятно лишь наполовину или не совсем верно. Вследствие этого его представления о вещах и человеческих отношениях было бы, правда, несколько ограниченными и примитивными, но зато ясными и правильными, так что оставалось бы только расширять, но не исправлять их, это следовало бы применять до юношеского возраста. Такой метод ставит первым условием запрещать чтение романов, а заменять их толковыми биографиями, напр., биографией Франклина, А. Рейзера, написанной Морицем и т. п.
Пока мы молоды, мы воображаем, что события и лица которым предстоит сыграть важную, чреватую последствиями роль в нашей жизни, будут происходить под звуки труб и барабанов, в зрелые же годы взгляд, брошенный назад, покажет нам, что все они прокрадывались тихонечко, через задние двери и остались почти незамеченными нами.
Все в том же смысле можно уподобить жизнь вышитому куску материи, лицевую сторону коего человек видит в первую половину своей жизни, а изнанку — во второй, изнанка, правда, не так красива, но зато более поучительна, так как на ней можно проследить сплетение нитей.
Высокое умственное превосходство может быть проявлено в беседе в полном блеске лишь после сорока лет. Ибо это превосходство может, правда, далеко превышать опытность и зрелость данного возраста, но отнюдь не способно заменить собою эти данные, дающие даже самому заурядному человеку известный противовес силам величайшего ума, пока тот еще молод. Здесь я имею в виду лишь личные отношения, не творения.