Подходим к хижинам, уже половина двенадцатого. Обещанный тамтам с ходулями, организованный для нас, уже рассеялся: нам говорят, что на другом конце спящей деревни всё же состоятся танцы с масками: сегодня у бауле праздник. Идём через деревню: у деревьев, во дворах дремлет скот, вздыхая во сне. Ни души вокруг – только пара ручных обезьянок, похожих на маленьких человечков, скачет меж хижинами и выбегает нам навстречу.
Остановившись перед одной из хижин, зовём хозяев. Из хижины низким баритоном отзывается какой-то мужчина. Н. говорит ему на языке бамбара: «Дони, дони-сиса-тара!» Говорит тихо, нараспев, делая паузы между словами; всё это звучит убедительно и угрожающе. Н. словно проповедует, как священник с кафедры собора, декламирует, как актёр, занятый в пьесе Метерлинка. Бог весть, что он такое говорит! Негр отвечает односложно, но голос его звучит всё более испуганно. Наконец Н. произносит длинную тираду, нанизывая слово на слово, совсем тихо, почти шёпотом, адресуя свои слова входу в хижину, словно огромному уху. Затем мы уходим.
– Что вы ему сказали?
– О, ничего такого, – с брезгливостью отвечает Н. – Сначала этот человек не захотел выйти и устроить для вас представление, потому что уже холодно и все спят, потом я предложил ему за это денег, а затем ужасно напугал его. Представьте себе, – смеясь продолжает Н., – негр задаёт вам вопрос: «Кто вы?», а вы ему отвечаете: «Белые духи, которые хотят, чтобы твоя коза переломала себе ноги, чтобы твоя крыша рухнула под тяжестью пантеры, чтобы через твой порог вполз питон». Об этом он будет рассказывать окружающим до самой своей смерти, а завтра, конечно же, они устроят тамтам, чтобы прогнать белых духов.
– Вы развлекаетесь, наводя на них ужас?
– Нет, здесь меня не развлекает ничто, но порой я презираю их от всей души и желаю им зла.
Мы набредаем на дьюла – грязные, в экстазе, они всё ещё исполняют свой скучный, несуразный танец, такое я уже наблюдал в первую ночь, когда приехал в Буаке. Некоторых, с мутными зрачками, я даже узнаю. На обратном пути слышим звуки, доносящиеся из окон ближайшей хижины. В окне различимы чёрные силуэты танцующих пар. Обходим дом и под покровом ночи подглядываем, что там происходит. Здесь собрались бауле, которые работают на белых или у белых: шофёры, продавцы, почтальоны, а также их девушки и жёны.
Спрятавшись от белых, они танцуют гумбе, и выглядит это почти по-европейски – ведь от этого танца ведут своё происхождение фокстрот и чарльстон. Широкая амплитуда движений рук и ног, расставленные колени. К столбу, расположенному посередине помещения, прикреплены четыре свечи, пламя которых колышут воздушные потоки. Когда пары сближаются, свечи почти гаснут, и воздух на мгновение темнеет. Отменная игра света и тени. Женщины в пёстрых шёлковых юбках и в таких же повязках на головах, как у сенегалок, сидят вдоль стен и время от времени откликаются на приглашения чёрных парней, одетых в синие кафтаны или просто водрузивших на голову полуцилиндр. Юноши, не нашедшие пары, танцуют друг с другом.
Внезапно возникает стычка (и наверное, не первая за этот вечер). Один бауле обвиняет другого в том, что тот специально пригласил на танец его подружку, чтобы потискать её: «Если ты хотеть, если ты хотеть, мог спросить я; но ты тискать, я знал, что делать!» Ссорятся они на французском языке. Это те самые бауле, которые завтра забудут, что они “civilisées” (культурные), разденутся догола и будут танцевать под тамтамы, а окончится всё это известным образом, и тогда им будет всё равно, кто чью даму тискает. Свара их нескончаема: «Ты тискать, нет, я не тискать, нет, ты тискать!», но мы её уже не слышим – наши шаги глушит звёздная ночь.
Обливаюсь водой, слишком холодной поутру. Приходит Н. – удостовериться в том, что я не проспал. Вещи упакованы, бои стоят наготове, затянув подаренные мною ремни так, что становятся похожими на ос, дело лишь за тем, чтобы дождаться негра по имени Мэй Н’Гесан – он собирался везти кое-какой товар на продажу, а заодно подбросить и нас. Однако это ожидание становится бесконечным. Пару раз наведываемся в деревню, к его хижине, – посмотреть, что там творится. Машина, на которой мы должны ехать и которую ещё даже не начинали грузить, стоит пустая, неухоженная, вся в пыли.
Никто из семейства Мэя не может объяснить, куда он подевался и когда появится. Женщины, облачённые в красочные шелка, бегают по двору, отлавливая кур для футу, сердятся на нас за то, что мы, пытаясь их остановить, чтобы расспросить о причинах задержки, пускаем в ход руки, и зовут на помощь старика, сидящего на пороге. Это муж самой красивой и статной из женщин, несравненной африканской Кармен, сестры Мэя. Её плечи, руки и грудь – природный шедевр. Она очень юная. Другой старик, которого мы видим, – её отец, но хозяин тут не он, а отсутствующий сын, который зарабатывает торговлей.
Уже полдень, а Мэй всё не появляется. Мы в бешенстве. Перекусываем в «буфете», а Самбу – первого боя и нашего повара, которого я нанял ещё в Басаме, – отпускаем в деревню пообедать с друзьями. Наконец появляется Мэй со своим треклятым товаром; он голый, лишь вокруг бёдер повязан платок. Как и большинство бауле, он чуть ниже среднего роста, но весьма красив и очень гармонично сложён. Взволнованно пожимает нам руки и, широко улыбаясь, извиняется за то, что нам пришлось так долго ждать. Затем сбрасывает платок и велит сестре полить его из калабаса. Эта юная девушка, вернее, женщина, обращается с ним нежно и бережно, как если бы это был её господин. Он надевает голубые льняные брюки, коричневую льняную рубаху, подпоясывается и превращается в торговца – несметно богатого, как считают его односельчане, ведь он владелец собственного грузовика, а в глазах негра это всё равно что крупный судовладелец в восприятии белого.
Пора ехать, но тут выясняется, что Самба ещё не вернулся с обеда. Остаться без хорошего повара именно сейчас, когда путешествие обещает быть нелёгким, и при этом ещё таскать за собой его пожитки – ведь оставить их тут у кого бы то ни было нельзя, потому что назад он их не получит, – это довольно скверный вариант. Бегу на поиски, прочёсываю базар, шныряю по деревне, опрашиваю негров, которые тоже ищут его; кажется, я уже задействовал всех, кого только было можно. И вдруг – от зноя, яркого солнечного света, запаха вяленой рыбы и пальмового масла, от всей этой неопределённости и волнений мне становится так дурно, что я едва не падаю в обморок. Уж не хватил ли меня солнечный удар? День вынужденного ожидания измучил меня сильнее, чем любые невзгоды пути.
Едва волоча ноги, вваливаюсь в первое попавшееся европейское бунгало. Оказывается, это католическая миссия. Два отца-миссионера, бородатые, в белых колониальных костюмах, приветствуют меня так, словно я их давний знакомый; угощают пивом, отвлекают беседой, чтобы я хоть немного перевёл дух. В этих большеглазых крепких мужчинах средних лет, настоящих богатырях, нет ничего поповского. В четыре часа повар был найден, мы его как следует выбранили и отправились в путь.
Едем по изумительной, живописной саванне, тут и там высятся красные муравейники, порхают птицы, жужжат насекомые. Саванна выглядит рукотворной: я представляю себе фруктовый сад и поле созревшей пшеницы, на которую так похожа трава, растущая меж тропических деревьев. Иногда нам встречаются женщины с калабасами на головах, их едва видно из-за высокой травы. В кабине грузовика, мчащего нас вперёд, мне спокойно, мягко и уютно. Мэй рулит, я сижу рядом, а дальше расположился Н. Казалось бы, вот и всё, что может уместиться в столь тесном пространстве. Однако в ногах у Н. скрючился, изо всех сил стараясь не вывалиться наружу, старичок-отец Мэя, которому Н. постоянно пеняет за то, что тот своей спиной греет ему голень. Мэй даже не пытается вступиться за отца – это деликатный, предупредительный человек, в нём нет агрессивной заносчивости негра, которому удалось разбогатеть.
На подножках с обеих сторон прилепились слуги. Кое-кто из местных трясётся в кузове, восседая на тюках с товаром и на наших пожитках, наваленных горой. Есть среди чернокожих пассажиров и женщины. Всё это выглядит впечатляюще – фото могло бы послужить рекламой заводу, на котором был собран грузовик.
Саванна в огне. Негры подожгли её, чтобы наловить зверья, а также обеспечить для будущих полей удобрения. Вот оно, сельское хозяйство в своей колыбели! Известно, что понятие собственности на землю для негра не существует. Каждый год вождь племени делит землю между семьями и чем-то вроде кооперативов негритянских земледельцев. Те, кто помоложе, стараются получить землю в единоличное пользование: они работают на себя, и если им удаётся хорошо заработать, основывают новые деревни и посёлки – отдельно от родителей. Когда негр получает землю, чтобы вести на ней хозяйство, он сначала сжигает густую растительность саванны, а затем вскапывает землю лопаткой, чем-то похожей на мясницкий нож. Затем высевает смесь из семян четырёх-пяти различных культур. Снимает четыре урожая в год. Чаще всего обработку земли поручают малышам – настолько податлива и неприхотлива эта почва.
Собрав один урожай за другим, негритянский крестьянин покидает свой надел на много лет: племя осваивает новые территории. Африка обширна и плодородна; негру, прекрасному земледельцу, иметь собственный постоянный участок совершенно ни к чему. Да он бы и не смог сказать, что земля принадлежит только ему – в языках этих племён вообще нет притяжательного генитива, и сама идея притяжательности настолько им чужда, что даже изучив наши языки, они всё равно передают её описательным образом: «Это для меня, это для тебя; ты хочешь стакан, который для тебя, или который для меня?», что означает: это моё, это твоё, ты хочешь свой или мой стакан?
Упоминая о различиях в понятиях собственности и их выражении в языке, я хотел бы подчеркнуть то, что всегда поражает белого путешественника: негр умеет считать только до четырёх. Не думаю, что это какая-то особая неспособность к счёту, да не верю и в то, что причиной является некая ментальная деформация, – которая, конечно, встречается, – мне кажется, что низкий предел счёта связан с низким пределом потребностей. По сути дела, всё, что есть у негра «для» себя и своей семьи, почти никогда не превышает четырёх коров, четырёх хижин, четырёх