Возвращаемся, петляя меж бунгало и пролагая путь сквозь густоту тропического питомника, который неизвестно когда превращается в джунгли. Ночью лес пахнет дымом, фруктами, звериной шерстью. Вюйе говорит: «Запах африканской ночи!» Влажная, тяжёлая духота будто клубится вокруг нас, светящаяся мошкара дрожит, растворяясь в мареве ночи как в меду. Только когда кое-где над нами редеют ветки красного дерева и вся тяжесть духоты улетучивается в небо, становится виден величественный небосвод, заполненный звёздами и лунным светом. Миллионы светящихся мушек огненным столбом поднимаются ввысь.
Когда мы добираемся до лагуны, до широкой воды, освещённой лунным светом, большой паром, который должен нас перевезти, уже стоит на другом берегу. Через пото-пото, подводные джунгли, доносятся звуки движения крупных животных. Не слышны голоса, которые, возможно, могли бы исходить от них, не видны их очертания, но слышны звуки рвущихся подводных растений и ломающихся веток там, где они решили устроить на ночь свои громадные тела. Лежащий на дне крокодил выглядит уснувшим и полумёртвым, гиппопотам – утонувшим; ночью возле них вспоминаешь те геологические периоды, когда огромные пресмыкающиеся ползали по освещённым лунным светом лесам и ящеры ростом выше баобабов объедали листву с сырных деревьев.
То тут, то там в пото-пото тихо горят изнутри невероятно толстые гнилые стволы, пожираемые наэлектризованным светом словно какой-то страстью; светящиеся и прозрачные, они производят фантастическое впечатление. Некоторые из них, полностью охваченные пламенем, полыхают как факелы. Земля под ногами, как в стихотворении о спящем Воозе, ещё мягка, как во времена после Потопа23.
Паром скользит по воде, пахнущей ужасно сильно, испарения настолько густы, что почти сомневаешься, а есть ли здесь ясная граница между поверхностью воды и водяными парами. Негр, тот, что на вёслах, качается, то откидываясь, то наклоняясь вперёд, среди всех этих миазмов. Я чувствую бессознательное удовлетворение от того, что знаю: у меня в организме полграмма хинина. Потом мы снова пересекаем мрачный лес, весь в трещинах лужаек, пространство которых душит буйная зелень трав. Но над всем одно огромное торжество света, небес, луны, несущейся по небу.
Отель, душ, ледяные напитки. Один торговец, швейцарец, которому я говорю, что уже обзавёлся боем, что он из Банфоры из Верхней Вольты, и что зовут его Самба, говорит мне почти торжествующим тоном: «Самба, с татуировками? Так он сопровождал моего приятеля из Бобо-Диуласо24. Отменный мошенник, если он попадётся мне в Бобо (куда завтра ранним утром отправляется сей господин), уж я не премину отправить его в каталажку!» Вюйе, видя мое отчаянье, для того, чтобы меня утешить, или же потому, что и он сам так думает, толкует эти слова так: «Бой, должно быть, отличный, иначе его хозяин не добрался бы с ним даже до моря; приятель господина хотел взять его к себе, но бой неизвестно по каким причинам не согласился. Если боя арестуют, он вытащит его из заключения и возьмёт себе в слуги. К тому же у этого швейцарца, а он старый колониалист, проявилась своего рода ревность: человек вроде только приехал, а уже без трудов освоился в Африке».
Такое вполне естественно, когда оказываешься в среде людей, ведущих особый образ жизни, трудный, но питающий их гордостью; каждый второй из них, даже выказывая сердечность и любезность, не может совладать с ревностью. То один твердит мне, что без сорока тысяч франков я не смогу добраться до Бамака, и что на это мне потребуется полгода, и что я заболею и буду горько раскаиваться о том, что вообще здесь появился, то другие рассказывают, как тот-то и тот-то посетил Африку, всю её исходил и изъездил, навоображал себе, что всё повидал и узнал, но в рассказах о ней несёт всяческую чушь. Вюйе, напротив, утверждает, что человек, который объехал и изучил какую-либо страну с напряжённым вниманием, с широко раскрытыми глазами, узнаёт её гораздо лучше, чем тот, кто годами сидит на одном месте. И даже первое непредвзятое путешествие по стране знакомит с ней лучше, чем следующее, которое зачастую лишь обедняет прежние впечатления. Привычка – самый опасный враг знания, говорит мой седой приятель в ответ на моё удивление чёткостью его выводов о том, о чём я только догадывался, и в особенности тем великодушным его заключением, что для знакомства с какой-либо частью света нужно провести в ней лет двадцать-тридцать.
Эта жаркая ночь – ночь накануне Рождества. Ресторан отеля постепенно заполняется белыми, одетыми во всё белое, которые собираются встретить большой праздник. Вюйе сидит напротив меня, грустный. Его лицо вдруг кажется мне ещё более старым и усталым, утомлённым климатом и годами. Я понимаю его печаль и пью за здоровье его детей, сидящих в этот вечер у ёлки, но вдали от него. Его глаза полны слёз. Он говорит, что переживает не за них, оставшихся без него, а за самого себя, потому что он здесь без них. Когда мужчина – отец и муж, пусть даже и горячо любимый, его радует любой знак внимания, который дарят ему близкие. Мать и дети – всегда одно целое, отец же – вечное стремление с ними соединиться.
До шести утра под моим окном ужасающий галдёж, звуки джаза и котильона, выстрелы пробок шампанского, и поэтому мне снятся кошмары. В половине седьмого входит мой бой, чтобы меня разбудить. Ничего не спрашивая, и ловчее, чем это делал бы я сам, он собирает и упаковывает мои вещи, приводит в порядок мыло и бритву. Мы с Вюйе спускаемся на берег, где уже полно пирог и лодок, из которых выгружают фрукты. Неподалёку проплывает полная негров большая лодка с керосиновым мотором. В ней столько народа, что кажется, она вот-вот утонет. Вюйе разволновался, кричит: «Куда?» – «В Ампе!» – отвечают ему два негра, сидящих на корме. «Можете подождать моего друга, пока он возьмёт вещи?» – «Можем, примерно пять минут!» – и лодка меняет курс, чтобы пристать. После этого короткого разговора начинается бешеная получасовая спешка. Несёмся назад, в отель, я иду в комнату собрать вещи, которые мне потребуются, Вюйе – на кухню взять для меня что-нибудь из еды. Оба боя, и мой, и Вюйе, как в какой-нибудь оперетте, несутся вперёд с багажом на головах. Хозяева лодки тоже пришли нам на помощь.
Когда мы появляемся на берегу, мой бой уже в воде – ныряет под лодкой. Пока он грузил вещи, какая-то ложечка или нож упали в воду и он, напуганный перспективой наказания, моментально разделся и бросился за ней. Время от времени появляется его чёрная голова вдохнуть воздух, при этом вода отторгает его жёсткие, курчавые и жирные волосы как нечто чуждое, неестественное. Мне с трудом удаётся убедить его, что мне сейчас не до ложечки, и мы уже должны отплывать. Тогда он в отчаянии вылезает совершенно голый, заслоняя лишь интимное место. Одевается неспешно, педантично, и, оказавшись в лодке, облокачивается на чемодан и засыпает.
Совсем рядом со мной туземцы, мужчина и две женщины, чтобы произвести на меня впечатление, говорят на французском, обращаясь друг к другу monsieur и madame. Трещат и тараторят во весь голос. Их движения переняты у сплетничающих друг с другом белых женщин, всё это выглядит как комедия Стерии-Поповича25, они взмахивают и шлёпают руками, выкрикивают: «Ююю, ююю, да что вы говорите!» Одна из них вдохновенно повизгивает другой: «Мадам, мадам, мой муж – мажюскюль, а я пароксизм, нет-нет, мадам, вы наоборот не пароксизм, вы вербаль!» Они принадлежат к элите крещёных негров, которые читают пропагандистские брошюры и, как жемчужными ожерельями из морской пены, радостно и щедро украшают себя сияющими словами без всякого смысла.
Они возвращаются в свою деревню после рождественской мессы в Басаме, ради чего всю прошлую ночь провели в пироге, спускаясь вниз по Комоэ. В это огромное усилие свершить акт почитания они вложили не сколько свою набожность, столько всё своё зазнайство.
Через полчаса обезьянничания чёрные христиане совсем обессилели от своих хороших аристократических манер. Женщины сначала поели сушёной рыбы с хлебом, влажным, без дрожжей, с виду похожим на грязную солонину, а затем зачерпнули ночным горшком воды, чтобы охладиться и подмыться. Мужчина к этому моменту почти заснул, проиграв борьбу с европейскими манерами, однако вполне галантно протянул дамам свой носовой платок подтереться между ног.
Не знаю точно, где и когда именно мы из лагун вышли на просторы вод реки Комоэ, чьи берега заросли вековыми лесами, мрачными, синеватыми. Светло-зелёные кроны и вся гамма тёмно-зелёных тонов. Жёлтые, рыжие ползучие стебли-плющ и лианы дрожат от пролетающих сквозь них птиц. Река разделяется на отдельные одинаковые рукава, омывая острова, с берегов которых сквозь густые заросли на нас с любопытством смотрят обезьяны. Они перебираются с ветки на ветку, иногда растягиваясь по ним как паутина. Это обычные на вид совсем маленькие обезьяны, их называют «речные».
Кажется, что наша лодка выбирает себе путь между островами исключительно по прихоти своего рулевого, зачастую оставляя в стороне широкие рукава и выбирая те, которые кажутся непроходимыми. Лес, который, казалось бы, должен перед нами сомкнуться, неожиданно нас пропускает. На небольших случайных пляжах покоятся пироги, грубо выдолбленные из стволов деревьев. Мужчины и женщины моют какие-то растения. Время от времени проплываем мимо туземных поселений, дома там стоят на высоких деревянных сваях, у самой границы меж водой и землёй. Рыбаки. Плетёные из прутьев корзины для ловли рыбы.
Река, тёмная как опал, смыкает за нами и распахивает перед нами заповедный, огромный, высокий и густой лес, её обрамляющий. Эти джунгли всё же более проходимы, чем вчерашние, красота растущего в них нежнее, поэтичнее. Между гигантскими стволами, которые задыхаются в своих ветках и листьях, как задыхаются в собственном жире растолстевшие старые негры, трепещут стройные пальмы с румяными плодами среди листвы.
Почти до полудня небо тяжёлое, мрачное от сильных испарений, над водой стоит горячий душный пар, как бывает в ванной. Этот смертельный свет облачного экваториального неба уничтожает изображения на фотографических пластинках, оставляя на них лишь неясные круги. Это уже не солнечный свет, а излучение самой земли перед апокалипсисом.