Африканская книга — страница 37 из 95

[254]. Бросив победоносный взгляд на Юлю, я сообщаю Галине Иванне и всему классу, что глаголы в малагасийском языке делятся на корневые и производные. Основа первых представлена корнем (avy, tamy), тогда как основа вторых состоит из корня и префиксов.

Придя домой после занятий, я достаю из ранца учебник Людмилы Карташовой «Малагасийский язык» и принимаюсь за дело. Зубрю таблицу указательных местоимений (ity/ito — ireto — izato/izaty, io — ireo — izao/izay, iny — ireny — izany, itsy — iretsy — izatsy, iroa — ireroa — izaroa, iry — irery — izary…) Во вселенной малагаси эти местоимения различаются в зависимости от расстояния, на котором находится то, на что указывают, от того, кто указывает (в непосредственной близости, можно потрогать; близко, но дотянуться сложно; в поле зрения, но вне досягаемости). Кроме того, имеется отдельная категория для предметов, находящихся вне пределов видимости, причем «видимые» местоимения имеют единственное и множественное число, а «невидимые» — только единственное. По-русски все это обозначается двумя словами: «тот» и «этот». Здесь же требуется целая таблица, черт ногу сломит (позже, в переписке, коллега Нурусуа будет исправлять мои многочисленные ошибки: вместо «Faly aho nandre izato» надо было написать «Faly aho mandre izany» и так далее).

Восемь лет назад, взяв приступом ашанти-чви, я так уверовал в свои лингвистические способности, что пообещал себе и впредь, подобно Эверетту, овладевать диковинными наречиями. Теперь же, с трудом продираясь через агглютинативные словоформы «тени малагаси»[255], пыхтя над аффиксами, выражающими идею побуждения, взаимность действия, релятивную форму глагола и прочая и прочая, я почувствовал вес и длину минувших восьми лет, внезапно ощутил свой нынешний возраст. Так человек, который всю жизнь бегал кросс или поднимал тяжести, вдруг начинает задыхаться и уже не может того, что всегда было ему под силу. Но я успокоил себя, списав все трудности на изъяны преподавательского метода. Просто мне нужен другой подход. Я обзавелся учебником Карташовой, и дело как будто пошло на лад. Не только странная грамматика (например, размытые границы между глаголами и прилагательными, у которых, как у глаголов, есть времена), но и фонетические фокусы вроде сокращения безударных гласных (пишется «Andriamanitra», а читается «андрамантч[256]») у Карташовой объяснялись куда доходчивее. Я корпел над упражнениями в конце каждого урока, шевелил губами, бормотал себе под нос, стараясь не слишком пугать домашних. Со скрежетом осваивал малагасийскую систему счета (числа читаются задом наперед: не «тысяча сто пятьдесят восемь», а «восемь пятьдесят сто и тысяча»).

Для ребенка чужой язык — это песня, которую ничего не стоит запомнить, и, как только запомнишь, смысл прояснится сам собой. А для меня, сорокалетнего ученика-переростка, это головоломка, которую надо решить; шахматная задача с последней страницы вечерней газеты. Возможно, это относится и к стихам: они тоже имеют свойство с возрастом эволюционировать в сторону шахматных задач (недаром семидесятилетний Набоков выпустил сборник «Poems and Problems»). И хотя шахматист из меня никакой, я обнаружил, что «шахматный подход» — хорошая стартовая точка не только для изучения малагасийского языка, но и для переводов поэзии Рабеаривелу. Начать с ребуса, а там будет видно.

Рано или поздно старания дают результат. Тобой овладевает прямо-таки мальчишеская гордость, когда вдруг, неожиданно для самого себя, ты начинаешь расшифровывать окружающие тебя названия: «Сакаманга» — синий кот; «Ранумафана» — горячий источник; «Аналакели» — маленький лес… Или когда самостоятельно, без словаря читаешь свой первый малагасийский текст: «Ravao dia reny, Rabe dia ray. Miasa Rabe. Olona mazoto izy. Mamboly izy. Mafy ny asa. Vizana izy. Miasa koa Ravao. Manjaitra izy. Manasa lamba sy mipasoka ary mahando sakafo koa izy. Vary sy laoka ny sakafo. Matsiro ny laoka. Betsaka koa ny vary. Mamy ny aina». («Равау — мать, Рабе — отец. Рабе работает. Он — человек работящий. Он сажает огород. Это тяжелая работа. Он устает. Равау тоже работает. Она шьет, стирает и гладит платья, а также готовит еду. На обед — жаркое с рисом. Жаркое вкусное, риса много. Жизнь прекрасна».) Можно вспомнить того же Набокова, иронизирующего по поводу текстов из школьного учебника английского, где безликие оболтусы Том и Билл совершают какие-то неестественные и бессмысленные действия.

Вспомнилось и такое: 831-я школа, первый класс и первый диктант, состоявший из одного предложения. «У Гали был котик Барсик». Я умудрился налепить ошибок и получил трояк. Но был у нас в классе Леша Басаргин, который справился с заданием еще хуже. Он записал все в одно слово. Ему поставили двойку. Классная руководительница Лариса Ивановна зачитывала его шедевр всему классу: «Галикотибарака». Я пришел домой в прекрасном настроении. С порога выпалил, что получил тройку за диктант, но это пустяки, главное не это, а то, что Басаргин написал галикотибараку. «Представляешь, мама? Галикотибараку!» Маме было не до смеха. Зато теперь, тридцать с лишним лет спустя, я пересказал эту историю своей четырехлетней дочери, и она смеялась над «галикотибаракой» не меньше моего.

«Чем ты занимаешься, пап?» Я сказал, что учу малагасийский язык. Малороссийский? Ма-ла-га-сий-ский. Через некоторое время Соня сообщила, что тоже приступила к изучению иностранных языков, и не одного, а сразу двух: лампусского и кукарямбского. «Хочешь, чтобы я сказала что-нибудь по-кукарямбски?» Конечно, хочу. И Соня с самым серьезным видом выдает что-то вроде «галикотибараки». Звучит убедительно. Только, по-моему, это было по-лампусски, нет? Нет-нет, уверяет Соня, это по-кукарямбски; лампусский язык звучит совершенно иначе. Ей виднее. Она у нас в свои четыре года — художник слова и мастер каламбура. Говорит: «А знаешь, как зовут мужа Бабки Ёжки? Дед Йог!» Или: «Хочешь, папа, послушать стихи? У гуакамоле дуб зеленый…» Или читает верлибр собственного сочинения: «Долго бродил по улицам поэт, / Потом перестал бродить. / И услышал издалека: бип-бип-бип…/ И что он тогда подумал, / никто не знает». Вот она, поэзия, а ты говоришь «Рабеаривелу», «Переводы ночи»…

Кстати, правильно ли я перевел название? «Fandikan-teny avy amin’ny alina», во французском варианте: «Traductions de la nuit» Переводы ночи? ночные переводы? перевод с ночного? переведенная ночь? переводная ночь? переводы в ночи? ночь в переводе? Как бы то ни было, в Тане сейчас ночь, самое время вернуться к переводам.

* * *

Здесь

Та чьи глаза — призмы сна

Та чьи веки от снов тяжелы

Та чьи ноги растут из моря

Та чьи руки-медузы со дна всплывают

Кораллов и соли полны

Разложит нас на песке

У кромки мутной воды

В надежде сбыть свой товар

Морякам безъязыким

Пока не начался дождь

И мы ничего не увидим

Кроме ее растрепанных ветром волос

Или водорослей намотанных на бревно

Да крупиц пресноватой соли

* * *

В неизученных тех местах,

что занимают полмира,

нет ни климата, ни времен

года в праздничных украшеньях

Лишь растительной крови приток

в борцовском захвате лианы,

лишь бессильный порыв опутанных веток.

Перелетные птицы становятся чужестранцами,

не различают гнезд,

наталкиваясь друг на друга,

их крылья молниеносны

на фоне туманных скал,

в отрыве от той земли,

что уже ни тепла, ни прохладна,

точно кожа почивших там,

вдалеке от жизни и смерти

3.

Приземистое здание барачного типа, сплошь из узких и темных коридоров; стены, выкрашенные в два оттенка зеленого — серо-салатовый снизу, болотный сверху; редкие окна в больничный двор, двери без ручек (чтобы открыть, нужно взяться за проушину для навесного замка), кабинеты без мебели, перенаселенные палаты с железными койками без матрацев (хорошо, если вообще есть койки), обезжизненное пространство типовой архитектуры, коридорный лабиринт, где единственный ориентир — выцветшие памятки для пациентов. Витрувианский человек-паук, его метаморфоза на постере, украшающем дверь кабинета главврача. Сырный запах швабры, запах карболки, лизола и хлорки поверх плесневелой затхлости, смесь советской поликлиники и малярийных тропиков, запах отсутствия. Отсутствие медикаментов, санитарно-гигиенических средств, оборудования. И мое собственное отсутствие: последний раз я был в таком месте восемь лет назад. Но все до сих пор знакомо, если не сказать — привычно, все-таки стаж. Думал об этом не без гордости. То была гордость вазаха, возомнившего себя знатоком сердцевины мрака. Глупая кичливость белого человека. Его напыщенный вид, когда он беспрепятственно проходит через КПП, мимо охранников в солдатской форме. Будь мы африканцами, нам не удалось бы миновать этот блокпост без проверки документов и длительных расспросов о цели визита. Вероятно, с нас потребовали бы паспорта, пропуска, пригласительные билеты, вид на жительство и свидетельство о рождении. В нашем же случае цвет кожи говорил обо всем красноречивей сотни документов.

Всякий, кто путешествовал по Африке, знает: на деревенском базаре, на городской улице, у входа в национальный парк или на фоне какого-нибудь объекта культурного наследия белая кожа — это карт-бланш для попрошаек, чумазых детей, торговцев цацками и просто подозрительных типов («my friend, my friend!»). Тебя никогда не оставят в покое, с этим нужно смириться. Зато в африканской больнице белая кожа заменяет любой пропуск. Если на улице бледнолицый — источник дохода для прилипал, то в госпитале он автоматически возводится в ранг эксперта-спасателя или инспектора из международной организации (не важно какой). Зачем бы еще белому человеку находиться в африканской больнице? Ты идешь по коридору, перед тобой распахиваются двери, расступаются охранники. Тебе дозволено по умолчанию заглядывать во все углы, ворошить любые архивы.