Муж Нурусуа, безработный программист, подрабатывал извозом туристов, но эта халтура выпадала ему нечасто. «Не умеет обманывать и крутиться, как другие». По просьбе Нурусуа мы воспользовались его услугами, когда ездили смотреть дворцовый комплекс Рува и королевский холм Амбухиманга. За эти поездки он содрал с нас втрое больше, чем запрашивал «прощелыга Том», хотя Нурусуа говорила и, по всей видимости, верила в обратное: «По крайней мере, мой Жеремиа не станет пользоваться тем, что вы иностранцы, и заламывать несусветную цену, как эти наглецы-таксисты».
Перед отъездом из Таны я пообещал Нурусуа, что постараюсь организовать ей стажировку в Нью-Йорке. Если мне действительно удастся привезти ее к нам в Рокривер, думал я, значит, на Мадагаскар съездил не зря.
Работая бок о бок, мы с Раду довольно быстро притерлись друг к другу, но его помыслы по-прежнему оставались для меня загадкой. Чего же он все-таки хочет? Говорит, что хотел бы с нашей помощью поднять лучевую терапию на Мадагаскаре, сделать ее доступной для всех, кому она необходима. «Поверь мне, мы заинтересованы во всем, что ты нам предлагаешь». Так он говорит, но, глядя на него, понимаешь, что ему вполне хорошо живется в нынешней ситуации, когда все можно списать на разруху и нехватку ресурсов. В свои тридцать пять он достиг потолка, стал главным онкологом страны, и ему незачем поднимать этот потолок на три метра выше. Да он и не верит в чудесные преобразования (верил ли раньше?). Не говоря уже о том, что содействовать строительству бесплатной радиоонкологической клиники не в его интересах: она составила бы конкуренцию той частной клинике, где они с Рафарамину лечат по пятнадцать пациентов в месяц и получают за это неплохие деньги. Но если так, почему же они так радушно меня приняли? Из любопытства? Хотели посмотреть, кто я такой и что с меня можно получить? Может, я приехал предложить им выгодную сделку, еще один частный проект в обход коррумпированного правительства (ведь на это он и намекал при нашей первой встрече, когда говорил о важности autosuffisance[267])? Когда же выяснилось, что я — типичный западный волонтер, набитый завиральными идеями, он потерял интерес, хоть и старается этого не показывать. Никто не бескорыстен. Быстро сориентировавшись, Раду все-таки извлек из моего присутствия мало-мальскую выгоду, приторговывая «мнением американского консультанта» (с паршивой овцы хоть шерсти клок). Да и сам я, чего уж там, не остался в обиде: съездил на Мадагаскар за счет университета; для очистки совести посмотрел некоторое количество пациентов. Получил впечатления для новой писанины. Что еще? Бывает ли что-то еще? Ведь и гейтсовский проект, которым руководил Майкл Толл, не увенчался успехом. Есть мнение, что медицинское волонтерство в странах третьего мира по определению бесполезно, а подчас и вредно. Но эту точку зрения особенно рьяно отстаивают те, кто сам никогда даже не пытался принести пользу.
Врачебные предписания Раду были такими же стремительными и малоразборчивыми, как его речь. Поначалу мне казалось, что все эти странные дозировки и комбинации просто взяты с потолка; никаким международным стандартам они не соответствовали. При этом он не производил впечатления неуча или человека, отставшего от времени; наоборот, о последних исследованиях и новейших методах лечения он знал гораздо больше, чем можно было бы ожидать в его ситуации. Тем не менее, когда я указывал на его ошибки, стараясь делать это как можно более дипломатично (дескать, у нас в таких случаях предпочитают другой подход — предлагают то-то и то-то), он раздраженно отмахивался: «Ну да, я примерно это и предложил, только с поправкой на нашу специфику». Чушь, думал я. Но постепенно кое-что в его системе стало для меня проясняться. Во всяком случае, стало понятно, что какая-то система существует. При ближайшем рассмотрении оказывалось, что многие из его рекомендаций, как бы дико они ни выглядели на первый взгляд, действительно подразумевали некий эквивалент международного стандарта — так сказать, в полевых условиях. Так первоклассный повар может на ходу модифицировать самые сложные рецепты, заменяя один ингредиент другим (в зависимости от того, что имеется в наличии), и в результате получается неожиданно вкусное блюдо. В определенном смысле это и есть высший пилотаж. Но в западной медицине такая отсебятина по понятным причинам не приветствуется. В африканских же условиях она — единственно применимый метод. После того как я вернулся в Нью-Йорк, мы с Раду продолжили наши «совместные консультации» по скайпу, и мне хочется верить, что за полгода работы с ним я тоже кое-чему научился.
По мере того как накапливается опыт работы, ты все реже испытываешь горловые спазмы; едва реагируешь на то, что еще пару лет назад вынимало тебе душу. Человек, благодаря которому я выбрал онкологию, говорил, что в нашей профессии, чтобы не тронуться умом и не омертветь сердцем, надо все время поддерживать правильную степень отстраненности. Никому не нужен врач, чуть что пускающий слезу, как не нужен и робот. Если ты сам еще не мертвец, ты не сможешь сохранять спокойствие при виде пациента, которого завезли к тебе по дороге в хоспис. Несколько недель назад у этого человека нашли нейроэндокринную опухоль с метастазами по всему телу. В наше отделение его доставила скорая: направляющий врач, умник, решил, что больному поможет стереотаксическая радиохирургия. Семья послушалась доктора, хотя одного взгляда на пациента достаточно, чтобы понять, что ни о какой радиохирургии тут речи быть не может. Он умирает — не вообще, а прямо сейчас, у меня в приемной. Давление — шестьдесят на сорок, и выглядит как мертвец, но еще гладит плачущую жену по руке, говорит ей: «Мне пора». После такого — в лучшем случае бессонница, а в худшем — сны, в которых уже никакой профессиональной выдержки.
К счастью, с подобными ситуациями сталкиваешься не каждый день, а к тому, что видишь изо дня в день, привыкаешь. Чужое страдание, которое ты наблюдаешь у себя в клинике, не должно выводить из равновесия — так же, как вид женской анатомии во время осмотра не должен возбуждать; это и называется профессиональным навыком. Те же навыки срабатывают и в Африке, среди ужасов, с которыми приходится иметь дело в африканских госпиталях. Надо сосредоточиться на технических аспектах, на дозировке, на простых арифметических расчетах. Или наоборот — на «общей картине»; впрочем, такой взгляд с высоты птичьего полета возможен, только если ты выполняешь чисто административную работу без непосредственного контакта с пациентами. Иными словами, если ты — Майкл Толл. Однажды утром мы неожиданно встретились с ним в офисе агентства «Мисет». Как выяснилось, он прибыл в Тану примерно тогда же, когда и мы. На сей раз он прилетел не один, а с семьей: «Мисет» организовал им трехнедельный ВИП-тур по всему Мадагаскару.
Для бурных чувств есть нерабочее время. Прогулка по ночному рынку в центре Таны («Сади антитча ни цена ну малаза!»[268]). Пристальные взгляды «анкизи эни андалабе»[269], сгрудившихся вокруг зажженной лучины, пока их мать торгует никому не нужными поделками. Неотвязная мысль, что эти дети, скорее всего, заночуют прямо тут на земле, под какой-нибудь картонкой или брезентом. Разумеется, такие картины я тоже видел несчетное количество раз (а кто их не видел?), однако тут мне нечем прикрыться, нет никакого профессионального панциря. И все, чему я не даю выхода в больнице, внезапно и позорно проступает сейчас — к вящему удивлению Алисы. «Извини, это все из‐за тех детей, — поясняю я, вытирая глаза. — С тех пор как у меня появились Соня с Дашей, такие вещи на меня сильно действуют». «О-о, как трогательно», — отзывается Алиса, стыдливо отводя глаза. Ну да, мне и самому от себя тошно. Ни к селу ни к городу вспоминаю, как Соня раскапризничалась в свой день рождения и мы с женой грозились отменить праздник, если она не перестанет плохо себя вести; как она плакала: «Не отменяйте мой день рождения…» При чем тут это? Почему именно эта мелочь всплывает сейчас со дна памяти, заставляя заново чувствовать себя виноватым за то, что накричал на нее тогда? Вспомнилось: «Когда обидел сына я невольно, за всех обиженных мне стало больно». Это, кажется, из Фирдоуси. Или Саади. В общем, классика.
По выходным отделение радиоонкологии в Рокривере, как правило, закрыто; это время, которое я могу провести со своими девочками. Но выходные всегда проходят слишком быстро. В пятницу кажется: впереди вечность. Я иду в тренажерный зал, в течение часа занимаюсь бегом на месте, привычно стараясь убежать от смерти и прочих будничных страхов. Физика учит, что мир тяготеет к энтропии; психология учит, что человек тяготеет к самоуспокоению. Уверен, эти вещи взаимосвязаны. Так или иначе, человек обладает удивительной способностью убеждать себя, что навязанный ему миропорядок и есть то самое, о чем он всю жизнь мечтал. Неистребимый оптимизм Лейбница, его всепогодная хламидомонада.
Последние восемь лет я ежедневно имею дело со смертью по долгу службы, но только с рождением дочерей (Даше — год, Соне — четыре) заметил, что боюсь смерти более предметно, более судорожно пытаюсь отгородиться от нее. Или это поэзия с ее пристрастием к данной теме виновата в моих неврозах? В юности я, как положено, только и делал, что умирал в своих виршах. Теперь стараюсь не распускать язык, хотя не очень верю в романтический миф о судьбоносности поэтического слова. Жан-Жозеф Рабеаривелу, которого я нынче взялся переводить, покончил с собой в возрасте тридцати шести лет — не из‐за стихов, а из‐за депрессии, связанной со смертью дочери. Иначе говоря, есть вещи посерьезнее стихоплетства.
Вспоминаю, как Соня однажды ни с того ни с сего сказала: «Я просто боюсь, что ты уйдешь и у меня больше не будет папы». Я и сам боюсь, Сонечка, этого и всего остального. Что было бы, если бы меня и вправду сейчас не стало? Неужели ты, которая каждый вечер с радостным визгом несется по коридору, когда я прихожу с работы, через десять, пятнадцать, двадцать лет уже с трудом вспоминала бы, как я выглядел за пределами фотографий? Неужели мое присутствие рано или поздно растворилось бы без остатка в потоке твоего времени, как растворилось для меня присутствие дедушки Исаака, умершего, когда мне было семь лет?